Category: отношения

Лимонов

"Фрагменты речи влюблённого" Ролана Барта в переводе Виктора Лапицкого. "Ad marginem", 1999

Именно эта книга, а отнюдь не «Мифологии» (структуралистские колонки из газет и журналов) сделали Барта медиазвездой – за год, после выхода «Фрагментов речи влюблённого», было продано 70000 экземпляров этого странного, во всех смыслах, текста, сублимирующего словарь.

Правда, не с закрытой, но открытой структурой – в духе борхесовской «Энциклопедии китайского императора», вдохновившей Фуко на «Слова и вещи»: каталожные карточки, на которых Барт сочинял основные свои тексты и принцип автономности которых был положен в основу «Фрагментов речи влюблённого», позволили ему создать практически бесконечное произведение, которое, при желании, можно продолжить.

Так как единицы, на которые членится этот текст, не обладают жёстким принципом отбора, они произвольны – единственное, что позволяет себе Барт – расположить их в алфавитном порядке.

Явления страсти (фантазмические, лексические, бытовые, культурные) проходят Барту в голову по ходу развития пьесы: безответная любовь полна самодостаточных явлений, редко подпадающих под семиотические расклады.

Кажется, популярность «Фрагментов речи влюблённого» зиждется именно на этом: с одной стороны, есть «слово, которое знают все» («Улисс»), с другой – есть писатель, чья главная роль анализировать и порождать оригинальные суждения о явлениях, принадлежащих и понятных любому.

Подобной работой Барт занимался уже в «Мифологиях», раскладывая явления моды, рекламы, общественной жизни и поп-культуры до базовых значений и извлекая из повседневности подлинный смысл привычных нам предметов и явлений.

Во «Фрагментах речи влюблённого» он идёт далее, описывая культурные коды, лежащие в основе любовных фантазмов и делает это на пересечении нескольких методологических полей.

Разумеется, это психоанализ, затем структурализм, плавно переходящий в постструктурализм с его свободными и плавающими трактовками, так и не закреплёнными в пазах; с третьей стороны – это личный опыт автора, в том числе и как читателя, выписывающего из классических ("Пир" Платона, гётевский «Вертер», Ницше, Пруст) и современных (Жид, актуальная и японская поэзия, Соллерс) текстов психологические параллели, иллюстрирующие те или иные фантазмы.

Collapse )
Хельсинки

"Пленница" Марселя Пруста в переводе Николая Любимова

Пятый роман – история сожительства с Альбертиной – можно уместить в один день, так как он начинается с пробуждения Марселя, лежащего лицом к стене.

В контексте структуры семитомника, это начало рифмуется с самым началом первого тома, в котором Марсель пытается заснуть в детской комнате под кружение "китайского" фонаря.
Для меня это ещё и знак композиционной закольцованности, открытия нового дыхания и перехода на другой эволюционный и интонационный уровень - превращения диахронии в синхронию, вхождения повествования в колею настоящего настоящего: отныне первые четыре тома оказываются одним огромным флешбеком, в котором времена постоянно путаются и мешаются, наплывая друг на друга.

Зато теперь, когда Марсель смертельно болен, его любовь превращается в метафору болезни, а воспоминания уступают место параллельности повседневных событий, зашифрованных в магме текстуального потока. Превращая роман в тайнописный дневник.

Это ведь и есть одна из базовых писательских задач – придумывать сюжетные и фабульные метафоры, с помощью которых можно отчуждать поток своей собственной нынешней жизни, заключая их в молекулы романа.

Именно поэтому (в контексте сюжета «Пленницы» почти необъяснимо) практически до половины тома Марсель сидит дома. Вторая половина тома – вечеринка у Вюрдеренов, на которой исполняется секстет Вентейля, а Шарлю подвергается обструкции и изгоняется из кланчика.
После этого Марсель возвращается в квартиру, где его ждет Альбертина и рассказывает о вечере, куда он отправился вместо неё.

Точнее, вот уже какую сотню страниц Марсель испепеляет себя ревностью, так как любовь – это же мука и боль, а так же невозможность соединиться с любимым человеком.

У Вюрдеренов Альбертина должна была встретиться со своими лесбийскими подругами – дочкой Вентейля и её любовницей, из-за чего Марсель добивается полной покорности Альбертины (это, впрочем, несложно, Альбертина, живущая с Марселем на птичьих правах, полностью виктимна), которая остаётся дома.

К большому разочарованию повествователя, лесбиянки к Вюрдеренам не приехали, перед сном Марсель устраивает Альбертине сцену. Та наутро уезжает: Франсуаза будит Марселя, протягивая ему прощальную записку.

Collapse )
Лимонов

"Зулейка Добсон, или Оксфордская история любви" Макса Бирбома. "Kolonna Publication", 2016

Типичная драма абсурда с ситуацией, продолжающей логику отступления от «правды жизни», решена в эстетско-декадентском стиле с тщательно отшлифованными ритмом и интонациями.
Из-за чего «Зулейка Добсон» начинает напоминать не Оскара Уайльда (хотя Макс Бирбом и любит перечислять женские украшения и драгоценные камни), но Михаила Булгакова с его рафинированной, точечно расписанной иронически-фантастической мизантропией.

Сюзан Зонтаг именно «Зулейкой Добсон» открывает список вещей и явлений, которые следует отнести к кэмпу (дальше последовали светильники от Тиффани, «Саграда Фамилия» Гауди и, например, оперы Беллини или Рихарда Штрауса) – чему-то чрезмерному и эстетически засахаренному: почти весь декаданс, почти всё ар нуво подпадает под эти описания, в которых, кстати, на русский взгляд, существует масса несостыковок, так как, описывая кэмп, Зонтаг создаёт ещё одну «Энциклопедию китайского императора», принципиально ассиметричную разомкнутую в бесконечность.

Так, назначая кэмпом не только «порнофильмы, увиденные без вожделения» (чем это отличается от упоминаемых у Борхеса животных, «издалека кажущихся мухами»?), но и экспериментальные (штучные, тупиковые) вещи, типа творений Гауди, ближе к финалу своего блистательного и отважного эссе, Зонтаг корректирует позицию.

«Всё, что оригинально противоречивым или бесстрастным образом – не Кэмп. Также ничто не может быть Кэмпом, если оно не кажется порождённым неукротимой, фактически неуправляемой чувствительностью. Без страсти получается лишь псевдо-Кэмп, который лишь декоративен, безопасен, одним словом, элегантен».

Да и вообще, вот что выходит, когда за методологию искусствоведения берётся писатель, интуицией подменяя чёткость: «Некоторое произведение искусства может быть достаточно близким к Кэмпу, но так и не стать им, будучи слишком удачным. Фильмы Эйзенштейна навряд ли Кэмп, несмотря на все их преувеличения: они слишком удачны (драматически), без малейшей натяжки. Если бы они были немножко больше «чересчур», они были бы отличнейшим Кэмпом – в частности «Иван Грозный», первый и второй фильм. То же самое относится и к рисункам и картинам Блейка, бредовым и манерным. Они не становятся Кэмпом, хотя ар нуво, заражённое Блейком, уже Кэмп».

Вполне возможно, Зонтаг нарочно создала в 1964-м году такую повышенно суггестивную конструкцию, чтобы её, затем толковали.
Ведь даже из приведённых выписок непонятно, почему именно «Зулейка Добсон» открывает перечисление артефактов – из-за того, что она выполнена без страсти (автора ее, Макса Бирбома вспоминают, кстати, образцовым асексуалом), излишне элегантна или в ней наличествуют драматургические натяжки?

Я их, честно говоря, не заметил, несмотря на то, что интрига «Оксфордской истории любви» весьма прямолинейна, но развивается она поступательно и непреклонно, оставляя радость неожиданностей и открытый совершенно другим элементам и уровням текста. Как бы то ни было, но проходная реплика Сюзан Зонтаг сделала крайне много для новой волны интереса к этой милой и крайне традиционной (как это очевидно теперь выглядит на фоне внимательно прочитанных Диккенса, Остен и всех сестёр Бронте с их особенным, экспрессивно-карикатурным реализмом) книге 1911-го года.
Исполненной в том самом стиле, который теперь, после вудхаусовских Вустера и Дживса, всех этих многочисленных персонажей Ивлина Во, серии романов Эдварда Фредерика Бенсона про мисс Мапп и Люсию (вот кого надо переводить сразу же после «Зулейки», причём не только книгу, но и сериал) мы теперь так любим.

Collapse )
Хельсинки

Переписка Вячеслава Иванова и Лидии Зиновьевой-Аннибал. Том первый. 1894-1900. "НЛО", 2009

Вообще-то, в начале переписки Лидия Зиновьева (это её девичья фамилия), ставшая известной как жена Вячеслава Иванова, была ещё Шварсалон – по своему первому мужу, который изменил, ввергнув впечатлительную и темпераментную Лидию в чудовищную депрессию. Дабы развеяться, Лидия отправляется во Флоренцию, где и встречает будущего классика – пока это 28-летний аспирант, занимающийся изучением римского права в Германии, вместе со своей женой Дарьей Михайловской путешествующий по Италии. Во Флоренции Лидия Шварсалон знакомится с Ивановым, затем они романтично гуляют по античным развалинам Рима, после чего и завязывается переписка, уже очень скоро достигающая беспрецедентного накала.

У неё трое детей и тягостный бракоразводный процесс, у него – жена и дочь, от которых Иванов долгое время скрывает этот сначала эпистолярный, а, затем, и любовный роман. Состоятельная Зиновьева кружит по Европе, живёт то в Женеве, где обитает её богатый отец, то переезжает в Париж, где берёт уроки пения у Полины Виардо – Шварсалон мечтает об оперной сцене и даже пытается выступать. Хотя с пением у неё ничего не выходит, точно так же, впрочем, как и с написанием дебютного романа «Пламенники», до сих пор так и не опубликованного. Никто, даже из самых лучших побуждений (ни Брюсов, ни Мережковский) так и не смогли обнародовать эту груду рукописей, над которой корректно посмеиваются даже публикаторы переписки.

Другое дело Иванов. Он прилежен в штудиях и предельно целеустремлен: научные и творческие занятия (он только-только начинает писать стихи, которые к концу первого тома переписки должны выйти первым его сборником «Кормчие звёзды») стоят у Иванова на первом месте, любовь лишь на втором. Тем более, что у него же жена и дочь, к которым он нежно привязан, несмотря на всё его постоянно декларируемое ницшеанство.

Collapse )
Хельсинки

Любовь и власть. Апология чтения и синдром "Евгения Онегина"


Для любящего человека нет ничего страшнее утраты своего объекта. Особенно когда возникает любовь-страсть, то есть, нетерпение не только «сердца», но и всего остального, наркотически зависящего от второй половины. Измена, смерть или даже самое банальное «любовь прошла» повергают любящего в едва ли не самый глубокий, глубинный кризис. Поначалу пропасть, в которую падает несчастный, кажется непреодолимой: утрачивается смысл жизни, ломается ежедневное (ежеминутное) расписание, поскольку все возможности и резервы влюбленного сознания были настроены на объект, который становится недоступным. Кто плавал, тот знает, насколько это невозможно тяжело – ценой всей операционной системы вытаскивать себя из невидимого другим внутреннего ада; сколько это требует времени и сил.

Ну, да, тут только «время лечит» и привычка находиться в одиночестве, обходиться отныне только своими силами, без возможности прикоснуться к объекту обожания и обожествления. Курочка по зёрнышу клюет, а то, что не убивает нас, делает сильнее: из праха мечты и соединения с любовью восстаёт новый, трезвый человек. С трещиной внутри, но более твёрдо стоящий на ногах. Такому человеку уже ничего не страшно, поскольку он прошёл через самое трудное, да и попросту чудовищное – утрату самого необходимого, что есть, точнее, было в его жизни. А вот теперь, постфактум, собрался, подпоясался и живёт, как может, дальше. Ибо жизнь от несчастной любви чаще всего не заканчивается.

Иммунитет, вырабатываемый в процессе такой вот бытийной привычки, делает нас самостоятельными и, на какое-то время, практически неуязвимыми. Это дальше, когда пройдёт много времени, человек устаёт постоянно держать стойку, расслабляется, его захватывают повседневные дела и, поэтому, возможен рецидив. Но мне, почему-то, кажется, что большинство из переживших ужас безответной страсти, более всего другого бояться повторения зависимости. Создают буферные зоны, дистанцируются, в общем, берегутся. Становясь, таким косвенным образом, невольными харизматиками, привлекающими к себе интерес сторонних людей, зело падких на проявления самостоятельности, самостийности.

Collapse )
Лимонов

Марсель Пруст о фресках Джотто

Сванн "открыл нам глаза на это сходство и, имея ввиду нашу судомойку, спрашивал: "Как поживает "Милосердие" Джотто? Впрочем, и сама она, бедняжка, растолстевшая от беременности так, что даже лицо раздалось, даже щёки стали отвислыми и квадратными, в самом деле очень напоминала этих девственниц, дюжих и мужеподобных, скорее матрон, а не девиц, в образе которых воплощены Добродетели в Капелла дель Арена. И теперь мне ясно, что падуанские Добродетели и Пороки были похожи на неё ещё в одном отношении. Образ девушки возвеличивался благодаря добавлению к нему этого символа, который она несла перед собой в животе, но сама она явно не понимала, что этот символ значит, носила его как простое и неуклюжее бремя, и лицо её нисколько не отражало его красоты и смысла, - вот так и дюжая хозяйка, запечатлённая в Капелла дель Арена под именем "Caritas", репродукция с которой висела у меня в Комбре на стене в классной комнате, воплощает эту добродетель, сама о том не догадываясь, и в её волевом и заурядном лице, вероятно, сроду не проглядывало ни тени милосердия. В согласии с прекрасным замыслом художника она попирает ногами сокровища земные, - но всё это с таким видом, будто просто мнёт ногами виноград, выгоняя из него сок, или, ещё вернее, будто взобралась на мешки, чтобы стать повыше; и своё пылающее сердце она протягивает Богу, или даже не протягивает, а просто передаёт, как кухарка передаёт из подпола штопор кому-то, кто просит её об этом, свесившись из окна первого этажа. В лице у Зависти тем более, казалось бы, должна читаться некоторая зависть. Но и на этой фреске символ занимает столько места и изображён с таким реализмом, змея, свистящая у губ Зависти, такая толстая и так плотно заполняет её широко разинутый рот, что лицевые мускулы Зависти растянулись как у ребёнка, надувающего шарик, и всё её внимание - и наше тоже - устремлено на губы, так что ей вообще некогда предаваться завистливым мыслям.

Collapse )
Хельсинки

Дневники Стендаля, 1801 - 1809

На самом деле, синдром своего имени Стендаль испытывал постоянно.
Не только в Италии,
но и гораздо раньше – в парижских театрах, куда ходил некоторое время едва ли не ежевечерне.

Однако, самый сильный из описанных, случай произошёл во время учебного спектакля: какое там головокружение, если дело дошло до кровохаркания:

«Все плакали. Я почувствовал себя наэлектризованным. Меня осыпали похвалами и аплодисментами. На другой день у меня было небольшое кровохаркание. С этого дня моя репутация была упрочена…»

Двадцатилетний юноша, имеющий опыт военных походов, поселяется в Париже, где начинает заниматься декламацией и усиленно посещать театры.

Описание игры актёров и краткий пересказ пьес кочуют изо дня в день: больше всего на свете, Стендаль хочет любви и славы (для него две эти материи взаимозависимы), поэтому мечтает стать драматургом, изучает драматическое мастерство, анализируя чужие творения и чужую игру, разбирая сочинения великих предшественников и современных ремесленников, попутно влюбляясь в актрис и соседок по декламационным курсам.

Денег у него нет (отец не присылает обещанного пансиона), зато можно с утра до вечера просиживать в библиотеках, изучая философию – перед тем, как вечером пойти на очередное представление «Медеи» или «Федры».

В начале 1803 года Стендаль составляет список произведений и сюжетов, способных принести ему славу, а так же реестр исторических лиц, нуждающихся в описании – громадье планов на целую карьеру.

Причём ни одному из пунктов этого плана не суждено сбыться. Ни одному!

Collapse )
Паслен

Слово дня. Стерва


Стерва (- ж.; стерво - ср.)
по словарю Даля: труп околевшего животного, скота; падаль, мертвечина, дохлятина, упадь, дохлая, палая скотина. Ныне корова, завтра стерва. Стервяной, ко стерву относящ. Стервятина, падалина, мертвечина, мясо палого животного. Стервятник или стервяник, медведь самой крупной породы, охотнее прочих питающийся падалью; различают: овсяника, муравейника и стервятника, но ученые утверждают, что они разнятся только летами. | Пск. бранное также стервень, стервюжник, бешеный сорванец, неистовый буян. Стервятничье логво. | Стервятник, большой черный орел, могильник, следящий стаями за гуртами и войсками. Стервоядные животные. Стервенеть, стервениться, стать, приходить в остервененье, в бешенство, неистовство, ярость, зверство; начать остервеняться.
Хельсинки

Дневник читателя. Казанова "Любовные и другие приключения"


Казанова – классический гастролёр и профессиональный путешественник, не способный долго сидеть на одном месте из-за особенностей устройства любовной экономики.

Читая «Мемуары» удивляешься не столько неприкаянному количеству перемещений по европейским столицам (чем больше город тем дольше его можно высасывать), но тому количеству денег, что, на взгляд современного человека, тратятся безрассудно и без какого бы то ни было смысла.

Денежные единицы упоминаются здесь чаще любовных шалостей, но и в связи с оными.
Причём, дело даже не в бессовестности, принимающей продажную любовь за едва ли не единственную норму личной и общественной жизни, но – в круговороте денег в природе.

Одной рукой Казанова тратится, покупая услуги практически любой женщины, независимо от статуса (понятное дело, что чем выше происхождение, тем больше цена, хотя исключением не являются и замужние барышни, маленькие девочки, коими торгуют сами родители, монашки, принцессы), а другой – получая эти же самые деньги едва ли не из воздуха.

Всё от тех же женщин, пользующихся его услугами, а так же от постоянной игры в карты, где, правда, Казанова тратится (если судить по книге) больше, чем обогащается.

Важно, однако, засвидетельствовать, что круговорот денег в природе работает практически без сбоев ровно до того момента, пока Казанова красив, свеж и весел, старость гастролёр встречает за сугубо интеллектуальными занятиями, погруженный в многотомное описание польских смут, истории венецианской республики и перевод «Илиады».

Хотя, казалось бы, ещё совсем недавно колесил и куролесил, врал и фиглярствовал, дрался на дуэлях и вводил в заблуждение персон королевской крови.
Один из самых живописных эпизодов «Мемуаров» - многомесячное превращение одной очень знатной госпожи д’ Юрфе из женщины в мужчину, стоившее ей целого состояния, а Казанове – безбедности и безбытности.

Collapse )