paslen (paslen) wrote,
paslen
paslen

Category:

"Золушка" Россини. Фестиваль РНО. ЗЧ


Впечатления от концерта проявляются ещё и в том как долго после конца звучит музыка в ушах. Здесь, разумеется, проще опусам мелодическим, легко ложащимся на ухо.
Россини не смолкал во мне до самого дома, выстраивая и подстраивая под себя окружающую звуковую реальность.
Сначала, спустившись после концерта в нижнее фойе ЗЧ, я услышал гул спускающейся толпы как музыкальное зарево, распластавшееся фоном для грядущих речитативов; затем уже в метро перестуки колёс начали складываться в безошибочно опознаваемый ансамбль финала второго действия.
Уточню: не музыкальная фраза застряла и навязла, нет: сама структура музыкального момента ложится на структуру сознания или сознание попадает в неё как в колею, чтобы на какое-то время закольцеваться в обязательный маршрут.
Ничего не предвещало, возможно после понедельничного полупровального представления "Жар-птицы", зал опять был заполнен неполностью, хотя количество знакомых лиц превышало.
Неожиданно много (из-за Прохоровой?) вышло писателей - видел Андрея Зорина, второй раз Полякова с женой, Радзинского, если, конечно, его можно назвать писателем, а рядом со мной сидел писатель Есин, который демонстративно сорвался в стоячую овацию при первом появлении Плетнёва на сцене.
Вышло это дурновкусно и карикатурно. Концерт начинался совершенно рядовым образом, без какого бы то ни было ощущения события. Я ещё, помню, подумал, что два антракта - это же дико долго, то ли дело сейчас: пишут компактные оперы и ставят мгновенно проносящиеся спектакли, как хорошо...
Но уже во время увертюры всё переменилось, стоило камерному составу РНО взять правильный темп и слегка отстранённый фон, слегка понизив тон и слегка посеребрив звучание давинчиевским по духу сфумато, когда невесомая дымка, окутывающая звучание не размывает его границы, но, напротив, мирволит дополнительной чёткости, переходящей в возвышенность и кружевные кружева.


"Золушка" задалась с самых первых тактов, тот самый случай, когда всё сложилось, все пазлы вошли в пазы и покатило.
Причём едва ли не на пустом, из ничего, месте - россиниевская ли лёгкость тому порукой или же особое настроение Плетнёва, передавшееся оркестрантам, но до самого конца представление шло по нарастающей, без каких бы то ни было следов работы; как если так всегда и бывает. Ну, да, только так и никак иначе.
Уже на увертюре классические гармонии начали раскладываться торжественной звуковой дорожкой, превращаясь в мою собственную мелкую внутреннюю дрожь.
Так обычно и бывает на концертах - предкатарсическая изморозь возникает в самых патетических местах, знаменуя пики музыкальной драматургии и особенно проникновенные места интерпретаций; сила судьбы в том, что на нынешней "Золушке" музыкальный тремор не проходил, но накапливался, креп и морозил туловище всё сильнее и сильнее, превращая тело в акустический прибор, типа раковины, умозрительно вывернувшейся или свернувшейся сообразну идущим со сцены звуковым волнам.
Притом, никаких особых апофеозов или же каскадов финалов не происходило; или же, напротив, опера только из них и состояла - не без блеска, она катила от одной арии к другой, от дуэтов к ансамблям, дрожь набирала обороты и это даже не воскрешение чувства, полузабытого в чреде бесконечных рядовых (и не очень) концертов, но новое сильное переживание перехода количества в безусловное качество.
Я бы даже сказал, что это ощущение, которое современный слушатель, окружённый постоянным звуковым фоном, сглаживающим силу впечатления, знать не может - есть в нём что-то первородное и премьерное; должно быть, такой восторг (или как назвать это переживание менее нейтрально) охватывал самых первых слушателей шедевра на премьере 1816 года, когда музыкальная экология и музыкальный иммунитет был принципиально иным.
Уже через пару номеров, я вдруг осознал себя сидящим с открытым ртом.
К концу первого действия, из-за перманентной кожной изжоги, холодящей нервные окончания, я замёрз, начал проступать одышливый озноб, пришлось надеть шерстяную кофту и более ее не снимать.

Обычно между оркестром и певцами существует невидимый зазор, раскладывающий исполнение на ряд параллельно длящихся исполнительских пластов, когда оркестр звучит одним слоем, а певцы вышивают свои партии поверх него. Ну, или же сбоку.
В этой "Золушке" пение вплеталось шёлковыми лентами, алыми и голубыми, фиолетовыми или же агатовыми (голос итальянской меццо-сопрано Анджелины Мальфи, певшей Золушку казался отчетливо лиловым, итальянский тенор Антонио Сирагуса, певший Принца выдавал насыщенный, почти лимонный жёлтый), к цветку цветок.
Ни о каком кастинге говорить не хотелось, так как, несмотря на концертность исполнения, все певцы жили в предложенных обстоятельствах, не играли, но проживали данный-конкретный момент своих жизней, украшая происходящее милыми, уморительными деталями.
Особенно отличался старый, многоопытный отчим Золушки - Дон Маньифико в исполнении итальянского баритона Бруно Пратико, смешившего не меньше Луи де Фюнеса, но, при этом, практически не переигрывая. То есть, очень точно, чётко и конкретно - ровно тогда, когда это было нужно.
Время от времени в игру включался Академический русский хор имени Свешникова, которому Россини написал не очень, между прочим, много номеров, но который присутствовал ещё одной акварельной (попробуйте-ка от хора добиться не гуаши и не пастели, но акварели) краской, закругляя музыкальные и драматургические акценты солистов и хора.

Повторюсь. Партитура Россини является феерическим абсолютом учитывания законов человеческого восприятия, всё в ней рассчитано, подогнано и настроено, и музыкально, и нарративно, так, чтобы вызвать максимальный отзыв всех органов чувств. Профессионал ваял не нетленку, но модную новинку, которую должны были бы полюбить завсегдатаи театра "Белле", насвистывая запавшие в память мелодии, разъезжаясь после представления.
А вышел совершенный шедевр, соединивший внятность с глубиной и мощью, которую Плетнёв подавал как экзистенциальную драму, уровня "Смерти в Венеции".
Поясню, так как, понимаю, что звучит это несколько парадоксально. Но чем больше комиковали Жон Маньифико и камердинер принца Дандини (роскошный итальянский баритон Мирабелли), выдававший себя за хозяина положения, тем сильнее у меня наворачивались слёзы.
К концу второго действия я уже беззвучно рыдал и слёзы сыпались градом; так, что я боялся потерять над собой контроль и вызвать неудовольствие писателя Есина, автора романа "Имитатор", никогда не бывшего в Праге.
Но параллельно я ещё слушал музыку и анализировал своё состояние. Сначала я решил, что зашлакованный и травмированный информационным мусором организм просто не справляется с таким количеством обрушившейся на меня немотивированной, внезапной красоты, незамутнённо чистой и отменно исполненной.
Затем я стал думать о физиологическом действии ансамблей и многочисленных, едва ли не реповских речитативов Дона Маньифико, который обманчиво предчувствуя восхождение на царство одной из своих дочерей (их пели два сопрано, наша Анастасия Белукова и итальянка Тициана Трамонти) несколько партий провел в перечислении бонусов и преференций, которыми грозит ему перемена участи.
Эти захлёбывающиеся, сочащиеся голосовой силой скороговорки, вплетающиеся в общий ансамблевый расклад, фехтуя с партиями Золушки и Принца вызывали во мне дополнительный резонанс и, значит, трепет, почти буквально распрямляя, выпрямляя скукоженную проволоку души.
Они раскрывались звуковыми аккордами, превращаясь в монументальные классицистические мраморные лестницы, по которым можно было восходить куда-то вверх, всё время вверх к яркому, солнечному свету, который переставал холодить и начинал греть, согревать как любая классная, с удалью выполненная работа, которой сочувствуешь и которой проникаешься.
Это словесное почти арпеджио властно увлекает за собой в точку неосознанного трепета, заставляющего слёзные железы вырабатывать влажность, устойчивой почвой противостоящую головокружительному сознательно, архитектурно выстроенному вихрю - так ты хватаешься за поручни в тот момент, когда вагон метропоезда тормозит или резко двигается с места.

Но в третьем действии, которое Россини превращает в соревнование солистов, выдавая каждому действующему лицу сольный карт-бланш (почему-то у Золушки тут не самая красивая и, тем более, засвеченная в самом начале первого действия партия, тогда как Принц, Камердинер и Дон Маньифико выступают с безусловными локальными бенефисами), я окончательно сформулировал: на меня так сильно действует контраст между умным комикованием, лёгкостью комической оперы и тем стопудовым информационным фоном, в котором мы все существуем и который обрамляет концерт.
На пару часов Плетневу со товарищи, с помощью Россини властной рукой удалось вырвать слушателей из их повседневной эпистолы и погрузить в сказку, выполнив, таким образом, главный завет развлекательного жанра, не доступный ныне и Голливуду со всеми его громкокипящими технологическими ухищрениями.
А тут камерный состав РНО, хор Свешникова и солисты, тихой, можно сказать, сапой подарили пространство вненаходимости, всосавшее в себя практически всех присутствующих.
Это ли не результат?!
Это ли не победа, тем более, если её не ждёшь?!
Кажется, я никогда не получал такого удовольствия от человеческого пения, при том, что внешне во всём том, что происходило на сцене не было ничего особенного или сверх.
Плетнёв переплавил легкомысленную веселушку в реквием классической эпистоле с её неуёмным гуманизмом, торжеством традиционной морали и чёткостью границ и градаций добра и зла.
Без какой бы то ни было назидательности или музейной окукленности, вместе с заединщиками, он очень современно представил исчезающую (или, может быть, окончательно исчезнувшую) антропологическую модель, уход которой мы все сегодня наблюдаем, что, может быть, и является одной из главных составляющих нашего с вами существования.

И, наконец, не про музыку. Про самого Плетнёва. Он почти сразу ощутил, что оседлал волну и ему так нравилось все то, что происходит, что он и сам постепенно расколдовывался, отвечая взаимностью на заигрывания солистов, почти неуловимо меняя свою собственную пластику позы и дирижирования, на глазах очеловечиваясь, становясь естественным и ненапряжным.
Его словно бы отпускало.
Несколько угловатный, нескладный в своём дирижёрском танце, он как бы отменял не только летнюю информационную накипь, но и всё повседневное, бытовое, случайное и наносное, напрямую транслируя музыку и первородную музыкальность; саму интенцию музыки.
Разумеется, это ошеломляло, ошеломляет - люди-то собрались, в основном, чуткие и сочувствующие. Жадные до органики и естественных вкусов естественной, экологически чистой пищи.
Оттого в финале устроили такую стоячую овацию, которой я даже и не упомню.
Не отпускали солистов, сгрудившись в проходе партера, пока певцы (!) не взмолились, начав отпрашиваться за кулисы.
Казалось, ещё чуть-чуть и всё это перерастёт в какую-то антиправительственную демонстрацию, а Плетнёв станет (ну, или, по крайней мере, его на это место неосознанно назначают) Шевчуком от классики.
Де, все эти скандалы возникли после того, как не получивший правительственный грант для РНО, Плетнёв дал жёсткое интервью "Российской газете", после чего начальство начало расчищать место к дирижёрскому руководству РНО, ну, например, для Дениса Мацуева (гуляет и такая версия происхождения летних скандалов).
Де, Плетнёв попал под раздачу, ему и аплодировали как мученику и пострадавшему, аплодировали не сколько певцам, сколько ему, взрываясь овацией каждый раз, когда он вновь выходил на авансцену. И тут, как мне показалось, сердце Маэстро, наконец, оттаяло и он стал раскланиваться так, как раньше: не отводя глаз.
Tags: РНО, музыка, опера, физиология музыки
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 10 comments