paslen (paslen) wrote,
paslen
paslen

Category:

"Лев Толстой. Семидесятые годы" Бориса Эйхенбаума в книге "Работы о Льве Толстом", СПб, 2009

Да-да, Толстой у Эйхенбаума предельно, предельно субъективен.

Вот Андрей Зорин уже на обложке своей толстовской биографии пишет «Опыт прочтения», что позволяет относиться к его персонажу именно как к персонажу, из жизни которого он извлекает одни факты, опуская другие, не сильно ложащиеся в концепцию, тогда как Эйхенбаум творит своего Толстого во всеоружии филологической науки.

Он окружает своего Толстого детальной проработкой контекста и первоисточников, однако, чем больше в тексте «виден инструмент» (как Шкловский характеризовал субъективные недостатки «Пятидесятых годов»), тем больше осознаёшь необходимость поддержания этой самой субъективности – наукой ли, объёмом текста, азартом авторской «энергии заблуждения»…

В томе толстовских текстов Эйхенбаума, сразу же после «Семидесятых», идут статьи, а затем то, что осталось от незаконченной монографии о Толстом, которую Борис Михайлович начал в конце жизни – уже после того, как во время войны и блокады, «на нарвском льду», был потерян черновик «Восьмидесятых», пятой (если дебютного «Молодого Толстого» считать за жизнеописание сороковых) книги глобального Эйхенбаумовского жизнеописания.

Да-да, книг о Толстом должно было быть пять, но вмешались обстоятельства.

Ты значил все в моей судьбе. Потом пришла война, разруха, И долго-долго о тебе Ни слуху не было, ни духу.

Пятую книгу Эйхенбаум решил не восстанавливать, но вернулся к началу толстовского творчества, так как за годы исследований (годы жизни, заполненные размышлениями и исследованиями, когда любое лыко в строку) накопилась масса нового материала и неожиданных разворотов «кротовьих нор» внутри магистрального сюжета.

А он есть.

Во-первых, Толстой как писатель, точнее, как литературное животное, подчиняющее творчеству всё, что в жизни с ним происходит, вплоть до женитьбы или же помещицкого затвора в «Ясной Поляне», необходимого только для того, чтобы переждать и отразить «натиск прогресса», поднакопив достаточное количество опыта и сил.

«Как всегда, Толстой с замечательной чуткостью и волнением отзывается на требования современности, но в то же время он не хочет примыкать ни к какому лагерю интеллигенции и всякий раз противопоставляет её теориям и направлениям свою особую тактику, основанную на внеисторических моральных и эстетических принципах…» (603)

Во-вторых, важно, что Толстой максимально консервативен в своих взглядах на всё, что только возможно (из-за чего, порой, классика заносит в такие загогулины, где неправота его просто-таки вопиет) и это создаёт странный контрапункт силе правды, которой насыщены субъективные толстовские тексты, предшествующие тотальному наступлению декаданса, и, потому, уже подверженные этому сладкому эстетическому тлению…

Эйхенбаум нигде прямо не утверждает, что Толстой «мыслитель» и «практик» противоречит Толстому «художнику», однако, вгрызаясь в хитросплетения подводных камней, приведших к написанию «Анны Карениной» (центрального текста семидесятых), невозможно отделаться от ощущения, что Шопенгауэр и толстовские размышлизмы – это одно, а неувядаемая правда его текста («идеальный образец повествовательной чистоты, противостоящий современной литературе», 604) – совершенно другое.



Толстой Эйхенбаума-3

В «Семидесятых», написанных скачкообразно (книга сшита из отдельных статей, завязанных на локальные сюжеты и список их приведён в комментариях), без плавного перетекания темы в тему, как это складывалось в предыдущих книгах, монтаж глав (почему бы не усмотреть в этом влияние «Войны и мира», а также «Анны Карениной»?) и какие-то важные вопросы (влияние Шопенгауэра) подаются на крупном плане, а какие-то уходят в тень, как это и бывает с поднадоевшими персонажами.

Толстой и сам не закончил свой лучший роман смертью главной героини, но продолжил бомбордировать читателей судьбой взглядов Левина – вот точно так же и Эйхенбаум большую часть рассуждений об «идейном содержании» «Анны Карениной» посвящает размышлениям о значении эпиграфа.

Разворачивая его то одной стороной, то другой.

И это, кстати, пример крайне эффектной игры ума, ретроспективно (но только ретроспективно!) позволяющего объяснить всё, что угодно.

Потому что, одно дело реконструировать несуществующий замысел романа из петровской эпохи, и совершенно другое оперировать эпиграфом, являющемся частью материальной реальности.

Всё зависит от авторской изощрённости и желания изощряться: для Эйхенбаума жизнь Толстого – идеальный экран проекций собственной жизни: то, что пишется им о классике на протяжении тридцатых и сороковых годов советского тоталитаризма, должно проецироваться на личные обстоятельства литературоведа, пострадавшего от гонений на «безродных космополитов», когда Эйхенбаума отовсюду уволили и он остался без каких бы то ни было источников заработка.

Интеллектуально, ему помогла тогда выжить работа над книгами и статьями о Толстом, который вместе с ним переживал непонимания и гонения – эйхенбаумовское знаточество конвертируется в объёмность образа Толстого, создаваемого не только снаружи, но и изнутри личного понимания.

Научность здесь, вероятно, должна заключаться в нейтральности авторского тона, который ни единым словом не высказывает личной заинтересованности в том, что пишется.

Подбор концептов и цитат должен говорить сам за себя и, вроде бы, лишь о Льве Николаевиче, так как стоит засветиться позиции самого Эйхенбаума и трактовка уподобления одного человека другому начнёт расползаться и дальше – в том числе и на сравнение царских времён с советской властью, а это Борису Михайловичу в конце 30-х точно не нужно.

И я по лестнице бегу, Как будто выхожу впервые На эти улицы в снегу И вымершие мостовые.

Тут есть, правда, намечается один парадокс, который Эйхенбаум никак не разрешает в своём пятикнижье: с одной стороны, начиная с «Молодого Толстого», он говорит что ни в коем случае нельзя относиться к чужим текстам как к автобиографическим, даже если имеешь дело с дневниками, поскольку всё это – тексты художественные и, оттого, как минимум, откорректированные и совершенно неполные.

Но, с другой стороны, Эйхенбаум постоянно прибегает не только к биографическим бумагам Толстого, обильно цитируя, например, его переписку, но и к «диалектике души», извлечённой из повестей и рассказов (их, «как известно», Лев Николаевич пишет, в основном, на основе личного опыта, вкладывая в уста и в обстоятельства своих персонажей приватно выстраданное и именно для себя самого им расчисленное, поскольку ведь именно дневники, ставшие основой его творческой биографии, научают будущего классика раскладывать психологические процессы на составляющие и, таким образом, «дарят» Толстому его основной метод) для того, чтобы выстроить биографическую часть повествования, пользуясь худлитом как безусловными, документальными практически свидетельствами.

Это противоречие снимается только в одном случае – если Толстой в его повествовании синтезирован по тем же лекалам, что и литературные герои, ну, то есть, Лев Николаевич внутри этого монументального тома так же отстаёт от «правды жизни», являясь сугубо авторскими проекциями, как Левин или Нехлюдов отстают от самого Толстого.

Вот примерно как зеркальные отражения зеркал, удваивающие отражения в духе какого-нибудь Эшера – потому что сразу же после Эйхенбаума я взялся за книгу о Толстом Андрея Зорина, а там, ну, совершенно другой Лев Николаевич.

Ну, да, кто бы мог подумать!

Незаконченная монография, в которую вошло четыре главы (Толстой – студент, Толстой на Кавказе, Толстой в «Современнике» + Толстой и наследие Белинского), обобщает время, уже зафиксированное в «Молодом Толстом» и в первой части «Пятидесятых», правда, описываемые в совершенно ином ритме, хотя и с всё тем же хороводом любимых Эйхенбаумом цитат, кочующих из части в часть.

Кажется, это и должно означать неизбывность концепции, где, несмотря на перемонтировку концептов (а также дополнение их новыми поворотами – чаще всего «тонкой настройки», мало заметной со стороны, особенно читателем, который не видит труды о Толстом в качестве единого целого, а таких тружеников единицы), сохраняется зона внутренней стабильности.

«История создания «Анны Карениной есть история напряжённой борьбы с традицией любовного романа – поисков выхода из него в широкую область человеческих отношений. Роман скрывает в себе большое внутреннее движение: это не просто единство, а единство диалектическое, явившееся результатом сложных умственных процессов, пережитых самим автором…» (642)

«Новые сведения о человеке» подвёрстываются к тому, что уже есть в предыдущих книгах: их герой развивается от отрывка к отрывку, но в рамках заранее заданного задания, который мы уже проходили, по порядку читая «Молодого Толстого», «Пятидесятые», «Шестидесятые» и «Семидесятые»: так, с помощью извне привнесённых «исторических» костылей обычно и развивается «персонажная стихия», «несмотря на всякие различия обстановки, костюмов и нравов»(623).

Толстой здесь возникает как данность, тем более, когда после основных книг и отрывков незаконченной монографии переходишь к статьям, которые то ли написаны на базе эйхенбаумовского канона, то ли предшествуют ему.

Я чувствую за них за всех, Как будто побывал в их шкуре, Я таю сам, как тает снег, Я сам, как утро, брови хмурю.

На впечатление от книги сильно влияет то, что «Семидесятые» резко обрываются, практически на полуслове, при том, что книга была готова ещё до начала войны, но проскиталась по издательствам до 1960-го (Эйхенбаум умер годом раньше).

Дело, видимо, в том, что основную концептуальную тяжесть второй толстовской половины жизни должна была принять на себя потерянная книга про «Восьмидесятые»: если обратить внимание на другие книги, составляющие существующий толстовский квартет, можно заметить, что все они как бы вытекают одна из другой, с акцентной долей научной тяжести, выпадающей именно на первые страницы нового тома.

Сразу же за обрывом «Семидесятых» начинаются статьи и первая из них – «Литературная карьера Л. Толстого» (1929) выглядит обобщающим куполом послесловия ко всей исследовательской эпопее.

Далее эпилог дробится на частности и составляющие: «Творческие стимулы Л. Толстого» (1935), «Пушкин и Толстой» (1937), «О противоречиях Льва Толстого» (1939), в которой уже цитируется Ленин; «Легенда о зелёной палочке» (1949), которую Эйхенбаум, кажется, планировал использовать в незаконченной книге, но не успел, и, наконец, «О взглядах Ленина на историческое значение Толстого» (1945), где Борис Михайлович мимикрирует (пытается, по крайней мере) под правоверного советского учёного.

Надо сказать, что статьи, в которых встречаются ленинские цитаты, читать невозможно – на фоне всего остального тысячастраничного текста они кажутся схематичными и пустыми.
Выхолощенными.

Все три раза, в 50-ые, 60-ые и 70-ые, Толстой у Эйхенбаума совершает один и тот же сюжетный круг: сначала уходит из литературы, погружаясь в бытовую текучку (переезжает в Ясную Поляну, женится, открывает школу), затем, под влиянием общественных дискуссий и прочитанных книг, копит силы для подвига, который, в свою живую очередь, занимает вторую часть той или иной книги.

В 50-ые подвигом оказывается сам выбор литературы как поля деятельности, а также «первые» толстовские шедевры и успех в «Современнике».

В 60-ые, разумеется, это «Война и мир», в 70-ые – «Анна Каренина».

После свершения подвига Толстой погружается в очередной кризис (каждый последующий оказывается сильнее предыдущего), чтобы вновь уйти из словесности и заняться «домашними делами» (но делая всё это с точки зрения литературной стратегии), в горниле которого вызревает очередной подвиг или же радикальный поворот.

При том, что круг этот складывается из монтажа тем и событий, которые в реальной биографии складывались не так, как это выстроено у Бориса Михайловича с его научной дотошностью и обилием инструментов, которыми он жонглирует в филологическом цирке до ощущения полнейшей имманентности его метода и чужой биографии.

Постепенно становящейся его собственной (то, что я называю для себя "синдромом Гейченко"), хотя это не только Эйхенбаум меняется "под Толстого", но, скорее, наоборот.

Из-за того, что текст книги о восьмидесятых оказался потерян, Толстой проделывает подобное круговое движение («Молодой Толстой» и его сороковые в этой связи выглядят развернутой экспозицией) трижды, как это и положено былинному или сказочному герою.

Таким образом, можно говорить уже даже о некоторой типологии сюжета, сложившейся вокруг биографии и текстов классика, что в моих глазах окончательно переводит толстовские штудии Бориса Михайловича Эйхенбаума в разряд [подлинно] художественного высказывания.

Locations of visitors to this page


Борис Эйхенбаум "Молодой Толстой": https://paslen.livejournal.com/2420403.html
Борис Эйхенбаум "Лев Толстой. Книга 1. Пятидесятые годы": https://paslen.livejournal.com/2428591.html
Борис Эйхенбаум "Лев Толстой. Книга вторая. Шестидесятые годы": https://paslen.livejournal.com/2430158.html
Борис Эйхенбаум "Лев Толстой. Книга третья. Семидесятые годы": https://paslen.livejournal.com/2431169.html
Tags: дневник читателя, монографии, нонфикшн
Subscribe

Posts from This Journal “монографии” Tag

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 5 comments