paslen (paslen) wrote,
paslen
paslen

Category:

Роман М. Е. Салтыкова-Щедрина "Господа Головлёвы"

Ближе всего к Иудушке Головлёву стоит, конечно же, Плюшкин.
Хотя существенна разница взглядов: Плюшкин показан со стороны – Чичиков ненадолго заехал в поместье к Плюшкину, попал внутрь хором на некоторое время, тогда как жизнь Иудушки раскрывается Салтыковым изнутри и будто бы на микроскопическом уровне.

Правда, психоанализ ещё не сформулирован, поэтому техники проникновения «под кожу», свойственные модернизму, писателю ещё не доступны, но он и из того, что есть, использует максимум, прокладывая дорогу Достоевскому, идущему следом.

Чтобы потом оказаться в тени его идей, харизмы и бороды.

Салтыкову не повезло с внешностью на хрестоматийных портретах, ассоциирующихся у нас с безнадёгой уроков литературы, тусклым светом и спертыми запахами, полуслучайным выбором текстов для школьной программы.

Возможно, дело в непрописанности контекста, ну, или в неподготовленности школьников к восприятию микста карикатурных и сказовых интонаций этого русского смешения Диккенса с Кафкой, но в восприятии искусство Салтыкова кажется непреодолимо мутным препятствием, для восприятия которого нужно набраться храбрости и терпения.

Вот даже просто, чтобы взять в руки том и «приступить к чтению», которое требует, де, продираться сквозь сложноподчинённые, громоздкие конструкции с неявным выхлопом и зиянием в конце тоннеля.

Одышливым, непрозрачным, болезненно депрессивным, лишённым всякого общественного идеала или, хотя бы, намёка на оптимизм.

К Салтыкову сложно подобрать ключ, видимо, из-за того, что нынешний темп восприятия не совпадает с тогдашним, фельетонно-неторопливым, нужно же ещё совпасть для чего-то с медленным и неочевидным разворачиванием авторской мысли через избыточные нарративные конструкции, которые ведь, совсем как в сказках, которые Салтыков тоже писал, норовят повториться по несколько раз.

Но зачем? Для чего?

Кажется, восприятие писателя губит как раз эта самая неочевидность, важнейшей причиной вставая на пути к желанию прочесть что-то из Салтыкова…

…хотя если держать в голове, что в России ничего не меняется, то может оказаться, что Салтыков-Щедрин то ли поднялся, то ли опустился к самым первоосновам химической таблицы элементов, составивших своеобразие земли Русской.

Переборешь проклятье, войдёшь в чужой мир, а Салтыков-то, оказывается, наипрозрачный, затейливо и усложнёно устроенный, когда сложность эта, без малейшего перехлёста, раскрывается во благо тексту, а не вопреки.



Салтыков-Щедрин

В школе-то нас учили революционно-демократической сатире, бичующей пороки царизма и такая точка зрения возможна, понятное дело, лишь постфактум, когда дискурс сформирован окончательно и бесповоротно.

Однако, я не уверен, что сам Щедрин считал себя революционером, а не занимался самотерапией, обслуживая тяжёлый, депрессивный характер, представляющий всё с мрачном, замогильном свете.

Пафос его творчества, как нам говорили в университете, разоблачение видимостей и симулякров: вот в «Господах Головлёвых», де, он гениально и прозорливо снимал всяческие покровы с дворянской семьи, но штука в том, что снимал он эти покровы, во-первых, с самого себя, а, во-вторых, с самого важного, что есть на земле.

Ещё Гамлет выразился в том смысле, что вещи не плохи и не хороши сами по себе, но только то, что мы о них думаем, а «Господа Головлёвы» для меня – роман о восприятии.

Причём, в первую очередь, пространства, внутренних пространств обитания Иудушки и его обречённых родственников и знакомцев – усадеб, флигелей, пристроек, хат, изб, светелок, горниц, трактиров, гостиниц и постоялых дворов в частях, посвящённых судьбе близняшек, подавшихся в актрисы.

Потому что хронотоп (история вырождения) и есть сюжет этой книги, тот случай, когда форма оказывается содержанием. Так как в "обычном" романе есть, например, почти обязательная любовная линия или общественно-политическая (связанная с влияниями извне), а в "Господах Головлёвых" нарратив движет кружение по спирали вниз: ни любви, ни страны, ни воспитания, ни карьеры, одна голая форма.

О чём вообще, как не о крайнем отчаянии, говорит стремление разоблачать и срывать покровы?

Отчаянье это не зависит от государственного строя, но связано с переживанием собственного умирания, накатывающего, время от времени, отдельными тошнотворными приступами: если не сублимировать, можно захлебнуться.

Важно, что с самого начала Салтыков не задумывал роман о родовом проклятье, но писал цикл отдельных текстов («Благонамеренные речи»), внутри которого постепенно вызрел под-цикл, посвящённый судьбе Головлёвых.

Если посмотреть в примечаниях, отдельные главы книги появлялись внутри «Благонамеренных речей» и достаточно далеко разнесены друг от друга по времени.

Это значит, что каждая из семи глав «Господ Головлёвых», а все они как бы повторяют друг друга на «новом уровне» описания ещё одной смерти/смертей членов семейства, не просто стоит на собственных ногах, но заново и «с нуля» запускает хронотоп – то есть, особенности пространственно-временных характеристик, функционирующих в отрывке.

Все Головлёвы обладают бурной фантазией (некоторых она попросту сводит с ума), границы между реальным миром и грёзами хлипкие и неконкретные, поэтому, с одной стороны, Щедрин забрасывает читателей на территорию умозрительных банек с пауками да тараканами.

С другой, раз уж фантазии принадлежат [социальным] телам, он детально и с каким-то пристрастием описывает жилища Головлёвых, все три усадьбы, в которых попеременно проживает матушка Арина Петровна и которые Порфирий Владимирович всё время норовит прибрать к рукам.

В монографии «Вырождение» (Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX века), недавно изданной «НЛО», Риккардо Николози именно с «Господ Головлёвых» начинает серию русских романов о разложении, базирующихся на экспериментах писателей-натуралистов (в первую очередь, Эмиля Золя) и задающих очертания будущему психиатрическому дискурсу.

Изучая книгу Салтыкова, Николози подчёркивает кружение её фабулы по одному и тому же кругу – каждая глава, описывающая очередную утрату, словно бы расширяет воронку провала, куда всё сильней и неизбывней погружается выродившаяся дворянская семья.

Каждый новый круг становится всё более томительным и клаустрофобическим, тесным и склизким (слово, которое Салтыков постоянно употребляет для описания театральных декораций), постоянно подкручивая ещё и пейзаж за окном – чтобы соответствовал: последние части «Господ Головлёвых» происходят среди снегов, сначала в ненастном декабре, а затем во вьюжном марте.

Иудушка замерзает на маменькиной могилке на Страстной неделе, однако, никаким искуплением это не пахнет – ну, замёрз и замёрз.

Помню, как Додин инсценировал в старом ещё МХАТе (до разделения) роман Салтыкова, где Иудушку играл Смоктуновский, столь липко и гадко, что я уже не мог видеть в актёре какого-то иного человека.

Я видел этот спектакль, приехав на зимние каникулы, то есть, купил билет совершенно случайно.
С рук. Перед самым началом.

Внезапно мне выпал первый ряд, самый его центр, поэтому, когда в финале первого акта Смоктуновский выходил на авансцену и выливал на себя ведро воды, какие-то капли попали и на меня.

Меня тогда, помнится, ошеломило такое режиссёрское новаторство – интерактив, практически, о котором в 80-х годах ещё ничего и не слышали, да и слова-то такого не было.

В финале Иудушка должен был прозреть и измениться (неестественный конец романа напомнил мне о втором томе «Мёртвых душ», где авторская установка точно также выходила насилием над органикой текста), из-за чего, предчувствием запоздалого раскаяния, Додин и придумал аттракцион с обливанием – жестом крупным и как бы извне привнесённым, в отличие от тщательной мелкоскопической вязи актёрских жестов, напоминающих шевеление сонной мухи.

Когда я увлёкся Диккенсом, меня больше всего занимал вопрос его «карикатурного» стиля, подчёркнутого гротесковыми иллюстрациями – когда непонятно, всерьёз писатель описывает персонажа, ехидничает, глумится над ним или выстёбывает.

Шаржирование и гротеск необходимо помещать в какую-то дискурсивную раму, иначе читатель растеряется как же его воспринимать – Диккенс, несмотря на чёткость причинно-следственных отношений, поначалу воспринимается автором драмы абсурда (как и Достоевский, до поры, до времени укрывающий истинные мотивы и обстоятельства героев) – как раз потому, что читатель не знает, как к его заострениям относиться.

Однако, писатель ведь, создающие вычурные и гротесковые формы, отнюдь не кривляется, но следует «интонациям своего сердца», с самого начала изобретая если не дискурс, то ракурс изображения – оттого то Диккенс, Салтыков и Достоевский, в конечном счёта, становятся великими, что им это удаётся.

Но изначальные интенции создания стиля происходит из крови и лимфы, гумусов и секретов, вырабатываемых конкретным организмом, так как служат их продолжением и следом, зафиксированном на бумаге.

Отпечатком личности, навсегда сданным анализом, который читатели диагностируют каждый раз по разному – в зависимости от того, какая погода за окном.

И тут, конечно, важно, что новеллы Салтыкова, составившие одну из лучших его книг, появлялись в активном социально-политическом контексте, из-за чего, в первую очередь, и воспринимались критикой и сатирой.

Если бы Салтыков стал современником Фрейда и Кафки, романы и циклы его изменились бы не сильно, однако, восприятие их пошло бы по другим рельсам.

И мы бы имели сейчас в коллекции знатного имморалиста и декадента, так как декадентство оно же, вроде как, тоже про упадок?

Locations of visitors to this page


Сцена из мхатовского спектакля (не самая, впрочем, удачная - воспоминания были явно сильнее): https://www.youtube.com/watch?v=2O8f7j71M0U
Tags: дневник читателя, проза
Subscribe

Posts from This Journal “проза” Tag

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 2 comments