paslen (paslen) wrote,
paslen
paslen

Category:

"Избранное" Давида Самойлова в двух томах (1989), "Поэт и его поколение" Вадима Баевского (1986)

Первые две недели нового года читал Давида Самойлова – случайно зацепился за один его текст по работе и решил пройтись по всей “биографической канве” собрания избранных сочинений в двух томах; увлекся за наблюдением эволюции, делавшей стих Самойлова всё более «скупым», графичным» и прочитал отдельные сборники (в том числе первый посмертный «Снегопад» и две книги меморий с архивными рукописями и фотографиями), а так же «Памятные записи» поэта.

Добрался даже до монографии «Давид Самойлов. Поэт и его поколение» Вадима Баевского, в которую была вложена рецензия на неё Андрея Немзера, впрочем, как всегда бестолковая с ужимками, одному Немзеру понятными (с одной стороны, с другой стороны), заглянул в фундаментальную монографию Самойлова о русской рифме.

Параллельно снег шёл или не шёл, на посёлок наваливалась стужа, после чего наступали кратковременные оттепели. Именно так, за стихами «тихого лирика» советских времён, как я провёл новогодние каникулы.
Дополняя поэзию прозой «Доктора Живаго», которого Самойлов считал чуть ли не главным романом второй половины ХХ века.

……………………………………

Всю свою жизнь Самойлов шёл к минимализации «выразительных средств» и самое ценное с чем он ассоциируется – двух-трёх строфные размышления без названий о природе-погоде и быте, обращающемся в бытие, напоминавшие сначала линогравюры с минимумом красочных пятен, а затем и вовсе чёрно-белые гравюры, где «белого» намного больше контурного «чёрного».

Речь не об уютных бинарностях содержания без оттенков (их море, как раз), но именно о формальных решениях будто бы без внешней эффектации. Почти дневник.

В этом смысле «позднего Самойлова» интересно сравнить с Кушнером, который пишет, как дышит и словно бы думает ямбом, лишь изредка переходя на хорей и трёхдольники.

Самойлов не думает своими мыслительными сгустками (Баевский интересно разбирает их ритмическую изощрённость с постоянными смысловыми перебоями, да и странно было бы ждать от автора исследований о рифме и о метафоре простых решений), он их конструирует.
Его работа осознанна и многоступенчата – с удовлетворением узнал от Баевского, что Самойлов работал стихи, подобно, например, Цветаевой, в толстых черновых тетрадях.






С одной стороны, Самойлов постоянно стремился к уменьшению громкости звука, но, с другой, была в нём и постоянная тяга к театральности, проявляющаяся в песенках к спектаклям, песенках для чтения, а также демонстративно сюжетным балладам и рассказам в стихах – то есть, текстам внешне ярким, выпуклым, намеренно демонстрирующим приём, эксплуатирующим дополнительную симметрию, параллелизмы и единоначалия, а также «смысловых каламбуры» в духе Юлия Кима – обязательная пожива шестидестничества, следы сотрудничества с Таганкой, личных дружб, но и гиперкомпенсация минимализма, ассоциирующегося со всем правильным.

С мужественностью, с мудростью и возрастными изменениями, наблюдать которые вот в таком сдержанном (это вам не Жоржики какие-нибудь)виде – одно удовольствие.
Ну, а всё вот это внешнее и овнешнённое, позволяющее играться ритмами и приёмами как калейдоскопами, скрывающими внутреннюю статику и монотонность можно воспринять как причуду мастера. Тем более, что есть ведь ещё значительный массив «неофициальных» и шуточных текстов «в своём кругу», ещё более специфических и однобоких.

……………………………………………

От этой внешней театральщины в самых известных стихах Самойлова остаются афоризмы, которые до сих пор у всех на слуху. То, что Самойлов называл «хрестоматией», имеющейся у каждого поэта – корпусом текстов, кочующих из одной антологии в другую.

Чаще всего такими афоризмами стихи начинаются («Сороковые, роковые», «дай выстрадать стихотворение», «я сделал свой выбор, я выбрал залив», «вот и всё, смежили очи гении»), реже заканчиваются после стихотворной подводки.

Раньше я думал, что самым мощным у Самойлова оказывается «первичный импульс» ухваченной мысли, за которой следует инерционный след необязательных дополнений с постоянным снижением энергетического качества.

Но у Баевского вычитал, что такая «лестница вниз» была осознанным приёмом, который сам Самойлов объяснял так:

«В стихах должно быть рационалистическое начало. Тема, мысль, которую хочешь высказать. Но потом посмотришь, даёшь другую, противоположную мысль. Или пейзажную строфу. Вообще главное, что приобретаешь с годами – чувство композиции. Или даёшь пустую строфу. Или полупустую. Нельзя ставить две насыщенные строфы рядом: одна убивает другую».

Я бы назвал этот приём «кадрированием».

……………………………………………………

Стихи Самойлова самодостаточны и прекрасны, но, тем не менее, не дают представления о свойствах ума и глубине автора, так как всячески замаскированы под простые.

Осознание исключительности приходит из косвенных свидетельств – раскрываешь, например, дневники и «Памятные записи» поэта и перехватывает дыхание от точности и необычности его мыслей (лучше всего проступающих в кристально чистых и честных характеристиках других поэтов), показывающих на каком уровне сложности Самойлов решал свои поэтические задачи.
……………………………………………………

Спокойствие тона Самойлова возникает из хронического ощущения семиотического превосходства.
Дело даже не в приверженности к традиции, превращающейся в религию (Самойлов постоянно декларирует приверженность к «поздней пушкинской плеяде») и не в плотности и структурированности (то есть, максимальной проявленности) советской литературы, но в наличии густой среды понимания, с готовностью откликающейся на любой текстуальный или поведенческий жест – так, что хочется говорить уже о третичных моделирующих системах, возникающих наростами внутри поэтического языка, дополнительными семиотическими конструкциями над конструкциями.

Тот случай, когда количество перешло в качество, всё, вдруг, совпало и стало видно во все стороны света.
Самойлову повезло оказаться внутри этого поэтического парадиза, взросшего на советской бессобытийности (которую он сделал ещё более тихой и бессобытийной, переехав в Пярну) со стихами как главным медиумом изящной (и оттого привлекательной) умудрённости.

………………………………………………

Эта отрешённость помогает выскочить Самойлову из застоя и не устареть даже теперь (напротив, показать как на фоне его предельной ясности измельчал нынешний невнятный мейнстрим), хотя, конечно, явление это – сугубо советское хотя бы оттого, что медиум безнадёжно сменился.
Баевский неожиданно своего подопечного взял, да и «на пустом месте» сдал по месту прописки:

«Тот, кто в будущем захочет узнать, чем мы жили на рубеже 60 – 70-х годов, кто из нас захочет воскресить это время, тот возьмёт в руки и медленно перечтёт страницу за страницей «Волну и камень». Конечно, там не вся жизнь – жизнь безгранична, и только вся литература в целом вмещает её в себя без остатка, – но большая и значительная часть жизни запечатлена в этой тонкой книге, сложившейся на подмосковной земле…»

Так и хочется съязвить: а если узнать как вы жили не захочется – тогда что да как, ценности никакой?
………………………………………………

Самойлов невольно (так как неизбывная черта эпохи, которую невозможно преодолеть, да и зачем мочиться против ветра?) прислонился к этой разветвлённой среде, с одной стороны, подтопляющей его всем этим коллективным (бес)сознательным, а, с другой, позволяющей ему двигаться дальше.

В этом смысле показательны метатексты Самойлова о коллективном характере и общей судьбе русской поэзии, из ясного леса постепенно превращающейся в непролазные джунгли.

Это и самоаттестация «поэтов поздней пушкинской плеяды», но, главное, верлибр «В этот час гений садится писать стихи» и даже собственный манифестационный «Памятник», который Самойлов обыгрывает как архитектурный проект великому множеству рифмующих.

Посвятить свой личный Exegi Кириллу, Мефодию, Петру и Павлу, Борису и Глебу, а так же ещё 94-м поэтам – жест не только остроумный, но идеологически (этически и эстетически) однозначный: де, есть поток, вне которого ничего и никого нет и быть не может.

………………………………………………

Вообще, разговор о книге Вадима Баевского (между прочим, монографии о «тихом лирике» в 7800 экземпляров), которую поэт увидел при жизни (1986) требует отдельных песен. Их нет у меня.

Сначала «Поэт и его поколение» кажется вялой и по-советски водянистой, максимально расслабленной и состоящей из мёртвой воды, но, углубляясь в содержание, я постоянно отмечал адекватность правильно расставленных акцентов и актуальность некоторых разборов, помещённых в центр самых важных глав.
Практически всё, что потенциально хочешь узнать о Самойлове или думаешь о нём в этой книге ("40 коп.") имеется.

Литературоведческое исследование – тоже косвенное свидетельство, но уже не о поэте и уровне его рефлексии, а о том, как методологически далеко мы ушли от научных скоростей и способов научного писания-описания советских времён.

Оно об безвозвратном изменении интеллектуальной оптики, которое вернуть к предыдущим эпохам уже невозможно.
А тон и скорость, какие Вадим Соломонович выбрал для описания подопечного, всё просто, конгениальны самойловским и зависят исключительно от его индивидуальных свойств.

……………………………………………

Баевский безгранично любит Самойлова как поэта и как человека, но сам же, впрочем, вполне невольно, показывает его возможности и границы, ограниченность.

Одним из самых детальных и тщательных разборов в его книге посвящён стихотворению «Ночной гость», в котором Дельвигу посмертно является Пушкин.

Начинается оно с медленного и плавного разворачивания космогонии спящих существ, совсем как в знаменитых стихах Бродского, но там, где Нобелевский лауреат продолжает наращивать силу и простор охвата, расходящегося всё дальше и дальше, Самойлов сворачивает обратно – в сторону локальной сюжетной мизансцены.

Из-за этого (уже после «Большой элегии Джона Донна», 1963, радикально изменивший контекст поэтических дронов) начинает казаться, что Самойлов мельчит, так как Бродский даёт более логический и совершенный рисунок такого вот надмирного полёта.

Я отметил про себя этот текст ещё при чтении хронологического избранного (1989, тираж 50000 экз. каждый из двух томов), затем – в первом посмертном сборнике 1990-го года (9000 экз.), а Баевский в своей монографии, постфактум, придал моему вниманию дополнительный импульс.

Он вспоминает «Поэму без героя» Ахматовой и «Грифельную оду», а также «Мы напряжённого молчанья не выносим» Мандельштама, в гротесковом поэте Улялюмове отмечает следы По (именно это стихотворение упоминается у Мандельштама), не говоря уже о Пушкине и Чаадаеве.

Но вот Бродский для него совершенно неактуальный материал, вне традиционного охвата (намеренное умолчание для такого дотошного и скрупулёзного исследователя как Баевский, в 1986-м году [Перестройка ещё только-только] постоянно дающий ссылки на полузапретные западные издания, я исключаю), слепое пятно, просто-напросто выламывающееся из возможностей его маштабирования.

Хотя сам Самойлов, судя по его запискам, Бродского неплохо знал (через Ахматову) ещё до суда над ним.

«Бродский по всем канонам читает плохо – прерывисто, картаво, гнусаво, зацепляя строчку за строчку, мотая головой, – но так убедительно, что получается лучше всего и запоминается навсегда».

Там, где у Бродского – метафизика, у Самойлова – физика и лирика.

…………………………………………

Зато Самойлову удалась другая, постоянно расширяющаяся, воронка – его собственного творческого пути: большую часть хронологического тома занимают именно поздние его тексты.

Первые книги скупы и невелики, из-за чего вынужденно жонглируют жанрами и темами, перескакивая с одного на другое, как это и выходит из максимально тщательного отбора (по своим фотографиям уже знаю).

Поздние, просветлённые (вот от чего они кажутся такими чистыми и насыщенно белыми, точно слегка подзасвеченными) стихотворения как бы идут сплошным потоком (из-за чего и вспоминается Кушнер), но, несмотря на единство дискурса они не оставляют ощущения монотонности.

Там, конечно, масса всяческих технических и технологических секретиков зашита, но дело ещё и в накопленном потенциале – однажды количество приёма переходит в качество выражения.

………………………………………………

Самойлов говорит в книге Баевского: «Раньше я больше думал о форме. А сейчас только о том, что пишу. Форма приходит сама. Опыт даёт себя знать».

Опыт делает форму прозрачной. Незримой. Позволяет на неё не тратиться. Не задерживает на ней внимания, что и передаётся читателю, который воспринимает теперь только чистый мессидж, хотя диалектику формы и содержания (…форма выражения и есть содержательная особенность…) никто не отменял и отменить не в силах. Вопрос, видимо, в том, что автору больше всего нужно и над чем он, всю свою сознательную, трудится.

………………………………………………

Поэзия должна быть странной,
Шальной, бессмысленной туманной
И вместе ясной, как стекло,
И всем понятной, как тепло.

Как ключевая влага, чистой
И, словно дерево, ветвистой,
На всё похожей, всем сродни.
И краткой, словно наши дни.


……………………………………………………

Этот поздний расцвет, оптимистический по настроению, несмотря на постоянное и едва ли не ритуальное прощание с жизнью и страх перед вечностью, небытием, немощью и схлопывающимися возможностями, делает последние сборники Самойлова экзистенциальным документом исключительной важности.
Что-то вроде «Нравственных писем» Сенеки – крайне редкий для русской (и, тем более, советской) культуры документ.

Я давно уже заметил (ещё в текстах Надаша и Улицкой о пережитой онкологии), что именно оптимизм, а не пессимистический упадок, считывается как конструктивная рекомендация, к которой хочется примкнуть и из которой можно извлечь важный для себя сухой остаток.

…………………………………………

В предисловии к заключительному разделу «Горсти», сборника, которым заканчивается последнее прижизненное избранное Самойлова, поэт пишет:

«Долго я писал о вечных темах любви и смерти. Теперь мне кажется, что нравственное назначение поэзии – писать о жизни. То есть о том, как жить. Именно поэтому я ввожу читателя в поиски темы. Время настоятельно требует решения вопроса о том, как будет жить каждый из нас, как будет жить Россия и всё человечество. В этой необходимости мы можем помочь друг другу – читатель и я.
Вечные темы не отменяются, а должны предстать в других ипостасях – в их соотношениях с жизнью. При достойной жизни любовь содержательней и возвышенней смерти
…»

Ключевые слова отрывка – «достойная жизнь», чувство собственного достоинства.

…………………………………………………

Для меня Самойлов, вместе со своими стихами, безотрывно связан с московским районом Аэропорт и Сокол, где я обычно обитаю – неброские, но обжитые кварталы без архитектурных изысков и доминирующей природы, загнанной в скобки палисадов, с ещё не до конца выскобленной соразмерностью человеку.

Вещество уюта и городских горизонтальных связей, что не пеленают, но, напротив, расковывают ландшафт, сознание и горизонты обитания, московские власти методично вычищают, постоянно растрачивая и на Усиевича тоже, однако, запасы угля ещё есть и почти напрямую зависят и от нашего умонастроения тоже.

…………………………………………

Красиво падала листва,
Красиво плыли пароходы.
Стояли ясные погоды,
И праздничные торжества
Справлял сентябрь первоначальный,
Задумчивый, но не печальный.

И понял я, что в мире нет
Затёртых слов или явлений.
Их существо до самых недр
Взрывает потрясённый гений.
И ветер необыкновенней,
Как он ветер, а не ветр.

Люблю обычные слова,
Как неизведанные страны.
Они понятны лишь сперва,
Потом значенья их туманны.
Их протирают как стекло,
И в этом наше ремесло.


………………………………………………

Самойлов ходил этими асфальтовыми тропами, в том числе у кинотеатра «Баку» и Ленинградского рынка, лично знал людей, именами которых названы местные улицы (Асеева, Симонова, Вургуна), разумеется, видел дома, лишённые архитектурных излишеств, которые теперь вижу я, когда хожу в магазины или на прогулках. И эта бытовая, видимая близость делает его обманчиво простым и понятным.

Между тем, мало кому удалось создать о себе такую полноценную (объёмную, убедительную, почти целиком систематизированную) легенду, впрочем, схлопнувшуюся вместе с культурой, её породившей.

Несмотря на то, что Самойлов не был советским или российским поэтом (или же русским, пишущим по-русски в Эстонии – как Северянин, о котором Самойлов тоже, разумеется, написал), он жил внутри русского языка и русской экзистенциальной мысли.

Точно, воевавший и раненный на войне, отдал стране, как бы она не называлась, все возможные долги и теперь может заниматься сугубо своими вопросами.

Ведь даже его военная лирика, прежде всего, фиксирует не «мысль народную» и «судьбу семьи в судьбе страны», но драму и травму частного человека, попавшего в пограничное состояние, опасное для жизни.

……………………………………………

Внешне мир остался в прежних очертаниях, хотя полностью изменился в своём химсоставе на каком-то уже атомарном уровне. Это весьма ощутимо не только по тому, как меняются обыденные человеческие отношения, но и, косвенно, по посмертной судьбе таких культурных явлений, как Давид Самуилович Самойлов – поэт эмансипации советского индивидуализма, гуманизма и экзистенциальных ценностей.

Вадим Баевский (как и сам Давид Самойлов) постоянно проводит параллели между эстрадниками, ставших главными выразителями лживой хрущёвской оттепели и «тихушниками», типа Тарковского, Петровых и Соколова, не в пользу первых, так и застрявших навсегда в верхоглядстве фальшивого общественного договора.

……………………………………………

«Евтушенко – наиболее характерная фигура того времени. Он среднее арифметическое искусства. Он, если угодно, целый тип человека. Если сами по себе Плюшкин или Собакевич не представляют интереса, то в системе общества они представляют первостепенный интерес. То же и Евтушенко. Его можно употреблять как имя условное, как название явления и типа.
Говорить о нём как о типе легче, ибо он довольно плотно представляет явление жизни. А индивидуальные черты его как бы расплываются и не складываются в личность. Видимо, возможен яркий тип, который не является яркой личностью…
»

………………………………………………

Сам Самойлов – пример противоположного порядка. Без дополнительной артистичности, он, певец «частного случая" и кулак, выбравший для гнездовья отдалённый (дальше некуда), хутор – явление трудно типологизирующееся из-за особенно тщательно разработанной и размятой экзистенциальной тематики.

Не исповедь, не проповедь,
Не музыка успеха –
Желание попробовать,
Как отвечает эхо
.

Это сближает феноменологические усилия поэта с потребностями нынешнего читателя, почти ничего о Самойлове не знающего, так как культурная парадигма, в которой он существовал, оказалась разрушена и полностью смыта.
Особенно жалеть или сетовать тут не о чем: всех ожидает одна культурная ночь.

…………………………………

Выше я не зря вспомнил Сенеку и Горация.
Бытийный оптимизм Самойлова уже сейчас (а прошло-то всего ничего) звучит как что-то сугубо античное – и потому что издалека, и в лаконичных отрывках, и потому что ощущение перспективы («…вам, из другого поколения…») ещё не истаяло.

Просто, в отличие от человеческой жизни, след в искусстве растворяется чуть более долго (у прозы, при этом, жизнь ещё более скоротечна). Но и окончательного стирания – при этом нашем-не-нашем, постоянно усиливающемся давлении коллективной текстуальной массы – точно никто не избегнет.

………………………………………

Я сделал свой выбор. И стал я тяжёл.
И здесь я залёг, словно каменный мол.
И слушаю голос залива
В предчувствии дивного дива
.

Дива не будет: чудо – это то, что происходит с другими.
Хотя мёртвым, конечно, везёт больше, чем живым, так что всё возможно.

Locations of visitors to this page
Tags: поэзия
Subscribe

Posts from This Journal “поэзия” Tag

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 25 comments

Posts from This Journal “поэзия” Tag