Обычно ветер перемещающихся масс не имеет формы и шумит от деревьев или прочих встреченных препятствий, а трамвай – это такой внутренний, прямоугольный ветер, имеющий правильную форму. Может быть, именно поэтому его и замечаешь, продолжая слушать «Кармен» Бизе, из-за этого самого несоответствия природе, в которой он возникает сгусточным мультяшным шевелением.
Филармонический зал имени Прокофьева обложен трамвайными путями с двух сторон, фасадной и тянущейся параллельно зрительному залу, с другой стороны – река Миасс, «одетая в гранит», поэтому с той стороны никаких звуков, кроме холода, да и то прореженного случившимся с той стороны двухэтажным фойе, не бывает.
Речной холод кажется мне практически арктическим по своему нетерпеливому характеру – очень уж ему, подымающемуся с замёрзших глубин, собой поделиться хочется.
Но я не о реке, я о трамвае с красными рифлёными боками, потому что филармонию недавно радикально перестроили, а трамвайные пути не переложили. Они всё там же. Зал теперь – ярко-канареечный, ставший будто бы совсем уже выхолощенным и пустым, так как отапливать звуками его более уже невозможно.
Это ощущение неприкаянности, впрочем, я встречаю в Чердачинске везде, где бываю – от картинной галереи до Дворца железнодорожников, в котором теперь проводятся всякие коммерческие гастрольные концерты и спектакли (зал его меньше, чем в Театре драмы и может быть наполнен – так как денег у людей нет и ходят они на дорогие представления реже, чем раньше): цель здесь всегда меньше зданий, а обслуживание (при том, что, вроде, и буфеты работают и кельнерши мелькают, и капельдинеров, продающих программки и охраняющих покой отдыхающих, полное фойе…
…но нет, что ли, соразмерности человеку с его запросами и пристрастием к мелкоскопии уюта, нет связи между кубатурой прогретого воздуха и равнодушием – желанием поскорее обслужить пассажиров (я сейчас про ДК ЖД, в основном), чтобы, наконец, люди рассосались и территория фойе, зала и гардероба, включая чрево закулисья и туалеты вновь погрузилась в свинцовую грёзу.

В таком агрегатном состоянии существуют обычно пригородные вокзалы и аэропортовские накопители, которые хочется поскорее покинуть, точно они заподлицо обработаны антропологическотталкивающими материалами.
Чердачинские общественные пространства выпотрошены, а после выскоблены, они лишь обозначают своё предназначение, но, беспризорные, совершенно не служат ему, даже и отданные на откуп заботливым и терпеливым пользователям, типа дирижёра Адика Абдурахманова.
Тем более, что свет во время концерта [даже] c его участием не выключают (старое пространство казалось таким же тусклым, как на картинах Рембрандта, где есть внутренний источник золотушной истомины, чётко ограниченной лицами и предметами), из-за чего вся неприкаянность местной публичности равномерным слоем размазана по партеру.
На фотографии видна дверь в стене, которую я помню открытой в теплые дни – хотя сразу за ней «проезжая часть» улицы Труда с трамвайными путями у другого берега.
В моём детстве эти двойные запоры с тамбуром посредине были вполне функциональны, в том числе и для звуков, которые отстаивались в тамбуре и отряхивались, прежде чем проникнуть внутрь.
Трамвай не искажал и не нарушал звучания концерта, он его дополнял неповторимым штрихом примерно как заезженная виниловая пластинка расширяет звучание записи разреженным пощёлкиванием дров в камине.
Трамвай за стеной шумит примерно так же разрежено и расширяющее, если учесть, что пощёлкивание, в основном, не слышится, но ощущается – перемещением воздуха и массы, своей траекторией – как неслышны, но ощущаемы движения небесных светил. Их же тоже неслышно, однако, то, как они движутся по небосклону, имеет не только физические излучения, но и поживу для органов чувств.
Самое главное (!), что именно в этот момент я и вспомнил о том, как ощущался трамвай в моём детстве потому что после него, когда я уже переехал в Москву, был большой слушательский опыт в театральных и концертных залах, расположенных над станциями метро (как Зал Чайковского) или над тоннелями (как, например, Вахтанговский или БЗК), где кровеносный ход подземелья ощущался особенным глухим присутствием, накладываясь на работу кондиционных систем и даже перекрывая их.
Если бы в жизни моей не было привычки ходить на столичные исполнения и там вслушиваться в струение замкнутого ландшафта, впериваясь в него с закрытыми глазами.
Вкручиваясь в него своей барабанной перепонкой, точно это оно [концертное пространство] – лампочка, способная зажечься от переменного тока и перепадов давления, в средостенье которых плывут под землей в лимфе тоннелей переполненные вагоны эритроцитов и лейкоцитов.
Тут, конечно, важен ещё и сердечный ритм, но, кажется, я уже научился отличать сторонние звуки от шумов своего жизненного цикла.
И вот после многочисленных московских вечеров, я возвращаюсь сюда, в партер, чтобы случайный прикус трамвайной активности за канареечной стеной вернул меня на пару секунд в детство, прочертив непонятно где и как параболу, учитывающую опыт самых разных концертов многих лет.
Только тогда я и понял как оно работает у Пруста и почему Пруст так и не смог закончить свой роман – потому что любое мгновение (как и фразы, описывающие его) способны расширяться, точно воронки или устройство барабанной перепонки, каждый раз раскладываясь на дополнительные оттенки цвета, вкуса, запаха или воспоминания. Это не ассоциативный способ возвращения в прошлое, но параболический.
Потом, кстати, я встречался с подобным ощущением в «Книге воспоминаний» Петера Надаша – когда чем больше описываешь то или иное мгновение, тем сильнее оно расходится на составляющие, тем монументальнее расширяется текст, подобно горшочку, который уже не способен остановиться и перестать варить текстуальную массу.
Хотя, на самом деле, эта масса уже не текстуальная, но человеческая.