paslen (paslen) wrote,
paslen
paslen

Category:

"Наш общий друг" Чарльза Диккенса в переводе Н. Волжиной и Н. Дарузес. Рисунки Марка Стоуна

Люся, когда я ей сказал, что Диккенса читаю, сильно удивилась: неужели ещё канает? Ну, говорю, в смысле сюжета – простая одноходовочка, раскалываемая моментально (чтобы не спойлерить, скажу только, что «главная тайна» настолько тяготит автора, что он разбалтывает её в конце второй [всего четыре] части, так как надеется заменить её другим непредсказуемым поворотом сюжета, припрятанным на финал), однако, кто и для чего читает, кому что нужно.
Лично я взялся за «Наш общий друг» из-за густой и наваристой атмосферы, превращающей Лондон в грубое варево из отвратительной погоды и эксцентрических людей. В нём ведь всё вокруг Темзы вертится, в которой находят тело наследника-миллионера, за которого, по условиям наследства, должна выйти самая красивая и испорченная девушка книги, поэтому дожди и туманы, а так же непреходящая сырость, в которой чахнут дети и гибнут люди будет обеспечена в избытке.

«В Лондоне был туманный день, и туман лежал густой и тёмный. Одушевлённый Лондон с красными глазами и воспалёнными лёгкими, моргал, чихал и задыхался; неодушевлённый Лондон являл собой чёрный от копоти призрак, который колебался в нерешимости, стать ли ему видимым или невидимым, или не становился ни тем, ни другим. Газовые рожки горели в лавках блеклым, жалким светом, словно сознавая, что они ночные создания и не имеют права светить при солнце, а само солнце, в те редкие минуты, когда оно проглядывало тусклым пятном сквозь клубившийся туман, казалось угасшим, давно остывшим. Даже за городом стоял туманный день, но там туман был серый, а в Лондоне, он был тёмно-жёлтый на окраине, бурый в черте города, ещё дальше – тёмно-бурый, а в самом сердце Сити, которое зовётся Сент-Мэри-Экс, – ржаво-чёрный. С любого пункта гряды холмов на севере можно было заметить, что самые высокие здания пытаются время от времени пробить головой море тумана и что особенно упорствует большой купол Св. Павла; но ничего этого не было видно у подножия, на улицах, где вся столица казалась сплошной массой тумана, полной глухого стука колёс и таящей в себе грандиознейший насморк (самое начало третьей части)…»

{…мне-то Лондон, несмотря на дождь, показался светлым, теплым и человеколюбивым в своей растянутости и малорослости; но, думаю, дело не в везении на погоду, тем более, что со мной там было всякое, но в образе города, сегодня воспринимаемого гораздо менее проблемным, чем в XIX веке, если учитывать, что Диккенс создаёт образ обобщённый и будто бы узнаваемый, безальтернативный}



Диккенс

Одноходовка, решаемая по принципу quid pro quo (приём этот многократно прогоняется на всех уровнях и персонажных группах романа, в конечном счёте оказывающегося о том, что все принимают друг друга не за того, кем являются) с дополнением очевидных мотивов «Графа Монте-Кристо» кажется особенно прямолинейной на фоне русских романов, обязательно приходящих в голову. Неоднократно у меня были стойкие ощущения, что я читаю текст, принадлежащий перу Гоголя или Достоевского.

Возможно, впрочем, что это сознательная/бессознательная установка переводчиков или же мой собственный читательский опыт так мигает, однако, интонационно «Наш общий друг» движется от Гоголя, с его чредой фриков и окарикатуренных типов, которых здесь, правда, меньше, чем в «Лавке древностей», ещё более сказочной (читай: менее психологичной, то есть, причинно-следственной) и, оттого, ещё более спрямлённой, к «поэтике скандала» и полифонии Достоевского. Правда, без всего этого надрывного русского метафизического скотоложства.

Выворачивание души наизнанку, богоискательство и гонки по вертикали делают персонажей русских книг стихийными ницшеанскими сверхлюдьми, тогда как англичане Диккенса, при всей их бурной, нарочитой эксцентричности, всегда замотивированы понятными и рациональными целями. Подобно животным, они практически всегда остаются в рамках прагматической логики, а если и снисходят до вреда своему ближнему, то, опять же, не столько из-за дурной натуры, сколько ради корысти и стяжательства.

Самые отвратные персоны «Нашего общего друга» обманывают, грабят, пакостят и даже убивают отнюдь не в силу роковой злонамеренности. Но из-за стечения обстоятельств. И чтобы выжить (как одноногий и мерзкий Вогг). «Не мы такие, жизнь такая». Значит, стоит изменить общественные (экономические, политические, гуманитарные) условия и народ толпой побежит записываться в праведники.

Поэтика скандала возникает, кстати, весьма очевидно из-за постоянно чередующихся нарративных линий, с которыми связаны разные герои из разных социальных групп. Диккенс тасует их как карты или же шахматные фигуры и, пожалуй, самое интересное в «Нашем общем друге» то, как [и зачем] он это делает.

Роман публиковался в журнале из номера в номер 17 выпусков подряд. В романе четыре части по (плюс, минус) 17 глав в каждой, таким образом, закрывая глаза на пагинацию, можно легко угадывать в каком именно месте прерывалась очередная журнальная порция книги, так как, разумеется, Диккенс оставлял читателя на очередной промежуточной кульминации. Ну, или, как минимум, на подъёме.
Роман-фельетон, столь похожий на сериал, именно таким образом («продолжение следует») и строился: каждая порция должна твёрдо стоять на своих контекстуальных ногах и заинтересовывать читателя в покупке следующего выпуска.

Затевая постоянное чередование персонажных групп и симфоническую, просто-таки, смену параллельных линий (некоторые из них так никогда и не сойдутся), Диккенс вполне отдавал себе отчёт в том, что следить за приключениями этих героев, то возникающих в повествовании, то уходящих на второй-третий план, вряд ли по силам читателям, получающим книгу дозировано. Именно эту особенность Диккенс отмечает в послесловии к роману.

«Но самая трудная и самая увлекательная часть моего замысла состояла в том, чтобы как можно дольше держать читателя в неведении относительно другой сюжетной линии, которая вытекала из основной, развивалась постепенно и в конце концов приходила к благополучному, счастливому завершению. Трудность эту усугублял способ публикации романа, так как нельзя же было рассчитывать, что многие из читателей, знакомящиеся с ним не целиком, а по частям на протяжении года, уследят за всеми тонкими нитями, из которых сплетается его узор, с самого начала зримый тому, кто ткёт его своими руками. Однако преимущества такого способа публикации намного превышают свойственные ему недостатки, в чём можно поверить автору, который вернул его к жизни, выдавая в свет «Записки Пиквикского клуба», и с тех пор всегда пользуется им…»

Диккенс не случайно вспоминает здесь про Пиквикский клуб, принёсший успех и ему и его технологии, тем более, что как он сам писал в письме художнику Маркусу Стоуну, рисовавшему обложку «Нашего общего друга», «причудливая острота не без привлекательности – вот что мне нужно» (речь идёт об образе хромоножки, кукольной портнихи и «подруги главной героини», называвшей пьянчужку-отца своим сыночком, а филантропического еврея - феей). 23/02/1864 (30, 181)

В письме Уилки Коллинзу (24/01/1864; 30, 179), Диккенс высказывается ещё чётче: «Книга эта представляет собой сочетание комического с романтическим; это требует больших усилий и полного отказа от всяких длиннот, но я надеюсь, что она превосходна. Короче говоря, должен признаться, что таково моё о ней мнение. Как ни странно, вначале возвращение к широкому полотну и большим мазкам меня несколько ошеломило…»

Оказывается романтические люди и любовные перипетии (а так же вполне Гоголевская и Достоевская задача – сконструировать полностью положительного персонажа, правоверного христианина, и не одного (всё равно самым положительным, как это ни странно, в книге оказывается иудей), даже не двух, отнюдь не противоречат тягомотной атмосфере Лондона и Темзы, в которой все, хорошие и плохие, преступники и праведники, варятся.
К финалу романа почти все, более-менее прорисованные герои или погибают, или перерождаются. Ну, или же оказываются побеждены, после чего (в последующие, экономически и политически более гуманистические эпохи) приходит время реабилитации и самого Лондона.

Сериально-фельетонный формат скрадывает неправду и многочисленные натяжки, улетучивающиеся сразу же после чтения. Диккенса интересует лишь читательское послевкусие, вызываемое интонационной точностью и стилистическими излишествами, которых здесь – страницы (при том, как видно из письма Коллинзу, что автор настаивает на отсутствии в этом атмосферном давлении каких бы то ни было длиннот).

В январском письме Коллинзу, написанному после того, как были готовы две первые порции «Нашего общего друга» (видимо, первые восемь глав) Диккенс печалится о смерти Теккерея.
Незадолго до этого, 31 января в Индии умирает сын писателя, а перед этим, 13 сентября 1863 года умирает мама Диккенса. А ещё у Диккенса всё как-то не очень складывается с актрисой Эллен Тернан, из-за которой он ушёл из семьи.
«Большие надежды», предыдущее «широкое полотно» писатель закончил за три года перед этим и, кажется, ни в один роман прозаик не вгрызался с такой рабочей заинтересованностью, как в «Нашего общего друга», последний свой широкомасштабный, законченный текст (дальше, из «крупного» останется лишь «Тайна Эдвина Друда», Диккенсом не законченный).

Но и «Нашего общего друга» Диккенс мог и не дописать, так как, вместе с незаконченной рукописью, он попадает в крушение поезда. В послесловии об этом сказано вскользь, а вот письма писателя полны кровавых и жутких подробностей. Смерть всё время где-то рядом и, читая книгу, не оставляет ощущение, что автор постоянно ощущает её присутствие.

Хотя, конечно, больше реквием по себе напоминает «Лавка древностей» с холодным (ледяным, зимним) кладбищенским финалом, но и здесь, сквозь обязательные нарративные кружева, нет-нет, да и проступает пепельная безнадёга. Натуральный английский сплин без каких бы то ни было примесей. То, что было текстуальной позицией (фигурой, позой) обрело статус единственной правды.

Сериал, в условности своей, недалеко ушёл, например, от балета и его формальных красот, служащих конкретным и всегда прагматическим задачам. Фабульные мельницы кружатся практически вхолостую, главное, чтобы был повод насытить пространство между событиями веществом ожидания окончательного разрешения всех проблем.

Наслаждаясь избыточной викторианской суггестией, стелящейся по этой книге, я вспомнил, как Шарлотта Бронте объясняла несовершенства «Грозового перевала», написанного её сестрой Эмили, незадолго до смерти, в качестве последнего выдоха и единственно возможного спасения от болезни и депрессии (Эмили до последнего не верила, что умирает и отказывалась принимать лекарства).

Характер у неё, если верить Шарлотте и её биографу Элизабет Гаскелл, был сдержанный и предельно закрытый. Эмили никогда и ни на что не жаловалась, терпела роковую промозглость, которая, один за другим, сводила членов семьи Бронте в могилу с какой-то завораживающей, едва ли не механистической обречённостью (кажется, нормализуй они себе домашнее отопление и протопи комнаты угрюмого пастората и собрание сочинений сестёр приросло бы многочисленными шедеврами о диком, но симпатишном крае вересковых пустошей), поэтому для сублимации ей оставались только перо и бумага.

В письме 1847-го года, приводимом Гаскелл, Шарлотта пишет: «Моя сестра не была общительна по природе, а жизненные обстоятельства способствовали усилению её склонности к одиночеству. Если не считать посещения церкви, а также прогулок по холмам, она почти никогда не покидала родного дома. Она благожелательно относилась к нашим соседям, но при этом не стремилась к общению с ними и почти никогда, за редкими исключениями, не вступала в него. При этом она знала их образ жизни, язык, истории их семейств; если кто-то рассказывал о наших соседях, она с интересом слушала и сама говорила о них со знанием подробностей, весьма выразительно и точно. Но с ними самими она едва ли обменялась и парой слов. Вследствие этого она отобрала из всех действительных фактов, имевших к ним отношение, только трагические и страшные черты, которые производят наибольшее впечатление и лучше остаются в памяти тех, кто слушает рассказы о секретах жизни этих грубых и неотёсанных людей. Её воображение было по своей природе скорее мрачным, чем солнечным, скорее, мощным, чем игривым, и оно отыскивало в подобных чертах материал, из которого создавались такие образы, как Хитклиф, Эрншо, Кэтрин. Создавая эти характеры, она и сама не ведала, что творила. Если бы некто, услышав чтение романа в рукописи, испытал мучительный страх от встречи с натурами столько заблудшими и падшими, если бы он пожаловался на то, что не может заснуть ночью и лишился покоя днём из-за живо представленных сцен, то Эллис Белл [первоначальный псевдоним сестёр Бронте] просто не понял бы, что всё это значит, или заподозрил жалующегося в притворстве…»

29 сентября 1850 года Шарлотта писала своему литературному конфиденту – мистеру Уильямсу о переизданном (и заново отредактированном ею) «Грозовом перевале»: «Я заставляю себя перечитывать роман – впервые со дня смерти сестры. Его сила наполняет меня новым восторгом, но в то же время я подавлена: читателю нигде не даётся возможность получить беспримесное удовольствие – каждый солнечный луч пробивается сквозь чёрную завесу грозовых облаков, каждая страница заряжена каким-то нравственным электричеством; и сама писательница ни о чём подобном не ведает, ничто не может заставить её понять…»

Нравственное электричество – вот что заставляет глотать страницу за страницей «Нашего общего друга», глубоко за полночь прочитывая главу за главой без дополнительных уговоров. И ещё одну. И, пожалуй, ещё одну. И одну.
Сюжетные подробности самостираются со скоростью догорающей свечи, но роман-крик вообще не об этом: послевкусие, заряжающее текст не после чтения, но уже во время процесса, заставляет тревожно озирать свои книжные полки в поисках новой поживы. Интонационная туманная бесплотность оказывается редкостно привязчива, а толстые книги оказываются гаджетом (девайсом, приблудой) особого рода – только они и дают страждущему длительное успокоение.

Закончив «Нашего общего друга» я некоторое время чувствовал какую-то сущностную нехватку и фантомные корчи извилин, напоминающие состояние первых дней после того, как бросил курить.
Пришлось засесть за очередного Пруста – вот уж кто медленный и толстый, суггестивный и затейливый. И у кого, наконец, викторианства больше, чем у самих англичан; надеюсь, поможет.

Locations of visitors to this page
Tags: дневник читателя, проза
Subscribe

Posts from This Journal “проза” Tag

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 15 comments