paslen (paslen) wrote,
paslen
paslen

Categories:

"Мои воспоминания" Александра Бенуа, Том I (первая, вторая и третья части)

Бенуа начал свои воспоминания, когда ему было за восемьдесят: он, получается, всех пережил (по тексту рассыпаны постоянные ссылки о том, что вот этот человек умер, когда глава мемуаров о нём уже была написана; больше всего таких примечаний посвящено жене Бенуа, Ате, взаимоотношениям и «роману жизни» которой посвящён почти весь второй том), из-за чего, с одной стороны, возникает свобода, почти ничем не сдерживаемая возможность говорить о своём времени и своих знакомцах «правду, и ничего, кроме правды».

Такое положение Александра Бенуа сближает его ситуацию с ощущением, ну, например, Нины Берберовой, создающей в «Курсив мой» эпилог огромной поэтической и литературной субкультуре. Впрочем, на противоположности устремлений благостного Бенуа и злоязычной Берберовой можно построить весь остальной текст о «Моих воспоминаниях» и это не интересно. Бенуа, стоявший у основания «Мира искусства» и бывший многолетним ментором «Сережи Дягилева», сильный и своеобычный художник (декоратор, сценограф, график, критик, историк, собиратель, администратор), не выгрызает себе кусок у вечности, не перетасовывает имена и репутации, но, как и положено пожилому человеку, подводить собственные итоги. Они у него имеются.

С другой стороны, рассказывая в сороковых и пятидесятых годах ХХ века о событиях и людях второй половины XIX века (глубоко обожаемый папочка Шурочки знался в Риме с Гоголем, а так же, будучи пенсионером, с Ивановым и Брюлловым), Бенуа начинает чувствовать ответственность за всю свою эпоху, из-за чего начинает свои полторы тысячи рукописных страниц, оборванных 1909 годом (мемуары были брошены буквально на середине, «на самом интересном месте» пятой части, когда Бенуа отчаялся найти им издателя) с очень большим заступом.



Мемуары Бенуа

Уникально универсальный ум человека искусства, которым, безусловно, был Александр Бенуа (в этом я бы сравнил его с Дмитрием Александровичем Приговым), насквозь пропитанный рефлексией, отступает далеко от своих жизненных обстоятельств. Почти вся первая книга мемуаров уходит у него на описание культуры и быта Петербурга и его окрестностей – идеализированных портретов центра столицы, императорского двора, Петергофа, Павловска и других царских усадеб, где Шурочкин папа снимал дачу на лето или же строил очередную церковь (усадьбу, загородный дом). И откуда сам Бенуа выводит свою любовь к барокко, рококо и Версалю.

«Меня лично «Пиковая дама» буквально свела с ума, превратила на время в какого-то визионера, пробудила во мне дремавшее угадывание прошлого. Именно с неё начался во мне уклон в сторону какого-то культа прошлого. Этот уклон отразился затем на всей художественной деятельности нашего содружества – в наших повременных изданиях – в «Мире искусства», в «Художественных сокровищах России», а позже и в «Старых годах»; он же выявился в наших книгах – в дягилевской монографии Левицкого, в моей монографии Царского Села. Вообще этот наш «пассеизм» (ещё раз прошу прощения за употребление этого неказистого, но сколь удобного термина) дал вообще направление значительной части нашей творческой деятельности. Своим пассеизмом я заразил не только тех из моих друзей, которые были уже предрасположены к этому, как Сомов, Добужинский, Лансаре, но и такого активного, погружённого в суету текущей жизни человека, как Дягилев…» (1, 3, 12, 652)

Видимо, помимо мощного интеллектуально-творческого аппарата, Бенуа обладал и выдающейся памятью – эти страницы особенно подробны и тщательно прописаны – звуки, цвета, запахи, обычаи и обряды (типа балаганных представлений, народных цирков, гуляний на Царицыном лугу) не только передаются, но ещё и осмысляются и каталогизирующая (нечто подобное, правда, в отношении Львовской жизни 30-х годов ХХ века проделал Станислав Лем в "Высоком замке",начав с описания того, что творилось в папиных карманах). Так вот откуда писатели, типа Евгения Водолазкина, соорудившего в романе «Авиатор» «подложные» воспоминания о жизни в Петербурге Серебряного века, черпают сочные, неповторимые детали.

Всё чаще Бенуа пользуется былинным зачином, мол, если я не расскажу сейчас о том-то и том-то, то об этом уже никто не расскажет, ибо, кроме меня этого уже никто и не вспомнит теперь. Первый раз Бенуа обращается к такой формуле, рассказывая о своем брате Ише, умершем, когда ему было 14. Но далее Бенуа постоянно выписывает такие аппендиксы-камео, вспоминая помощников своего отца, слуг и камердинеров, наиболее колоритных преподавателей в гимназии, в академии художеств или в университете, но, главное, своих многочисленных родственников.

Клан Бенуа (со стороны отца) и Кавос (со стороны матери) был едва ли не бесчисленным. Кроме того, Шурочка был младшеньким ребенком, среди семи сестёр и братьев. Каждому из них он посвящает отдельную главу-элегию, о каждом вспоминает тепло и с большой нежностью. Впрочем, нигде не перегибая палку в сюсюканье. Из-за чего первый том начинает превращаться в семейную сагу: литературный талант Бенуа позволяет создать ему о каждом родном человеке (он же ещё описывает всех жён, детей, мамок-нянек, кузенов и кузин, составляющих головокружительный, тесно сплетённый лабиринт-месиво родственных душ и тел, обстоятельств и влияний, участий и семейных пиров, пикников и бесконечных праздников и тусовок, кажущихся ныне невозможными) сюжетно законченную новеллу. Причём, каждый раз с определённым поворотом и неожиданной моралью, из-за чего все эти многочисленные, доселе неизвестные мне люди, выглядят наособицу и в галерею невыразительных, на одно лицо, портретов, не сливаются.

Это, конечно, требует от читателя серьёзных эмоциональных усилий, так как Шурочка описывает всех с любовью и сочувствием, никого не пропуская и выкладываясь, по каждому, с полной выкладкой. Это же, помимо прочего, ещё и метафора органического смешения самых разных культур, создавших истинно русских патриотов и незаурядных делателей русской цивилизации. При том, что Бенуа признаётся, что сам долгое время не любил России и «русского», за исключением русской живописи и русской архитектуры.

Человек, в котором не было ни капли русской крови (но – французская, итальянская и немецкая)любил свой город и его искусство, а не страну. Переворот случился с ним после премьер «Спящей красавицы» и, главное, «Пиковой дамы» - главных, наиболее удачных спектаклей Ивана Всеволожского, заказанных им Чайковскому и непосредственно им, директором императорских театров, разработанных (в чём Всеволожский, безусловно, является предшественником не только Дягилева, но и всего нынешнего продюсерского цеха).

То есть, это такой, весьма характерный для Бенуа и его сотоварищей финт приятия страны через любовь к её, ну, например, музыке. Через оперу и балет (дальше Бенуа влюбляется в творчество Бородина, Мусоргского, Римского-Корсакова и даже Аренского – а ты читаешь, как он ходит на «мировые премьеры» шедевров Чайковского или на премьеру «Князя Игоря», ставших со временем, безусловной классикой и понимаешь откуда и куда начинает расти «Серебренный век», о котором никто ещё ни сном, ни духом – ведь даже о импрессионистах ещё никто не слышал, русским арт-миром правит мода на Верещагина, в Европе поклоняются Бёклину, и, далее, со всеми остановками, все прочие «века» и эпохи, приводящие, наконец, всё к нашему послесловию к послесловию) начинаешь понимать всю культуру в целом.
Для любого другого человека такая ситуация выглядит крайне эстетской и вычурной, но только не для Александра Бенуа (другая часть клана – семейства Кавосов, Киндов, Лансере, Серебряковых, вплоть до Остроумовой-Лебедевой), с самого начала росшего в доме архитекторов и художников (один только брат Альберт, одно время бывший модным аквалеристом, приближенным к семье Александра III, чего стоит), в атмосфере зажигательных споров, роскошных увражей и домашних спектаклей.

И вся эта культурная мешпуха постоянно возрастала – в гимназии Мея Шурочка знакомится с Валечкой (Вальтером Нувелем) и Димой Философовым, к которому, однажды, из Перми приезжает кузен Серёжа Дягилев. Чрез семейство невесты Аты (свадьбой с ней заканчивается третья книга и, соответственно, первый том) Бенуа, так же, знакомится с Левушкой Бакстом (тогда ещё Розенбергом). И снова Бенуа, захлёбываясь положительными эмоциями, вспоминает только хорошее, хотя, конечно, попутно и замечает, что, скажем, с Дягилевым рвал навсегда пять раз (однажды тот просто взял и «подарил» авторство оформления «Шахерезады» Баксту, только на основании того, что, ну, у Шурочки же уже есть один им оформленный балет), а с Бакстом – три или четыре.

Непосредственная жизнь «Мира искусства» будет описана в последующих трёх частях второго тома, а «Русские сезоны» - в отдельной книге «Воспоминания о балете» (на неё издателя искать не нужно было – её даже мгновенно перевели на английский), пока Бенуа лишь описывает обстоятельства жизни нескольких «молодых львов», ищущих поле поприща. Пока они с Валечкой бегают на дневные спектакли «Спящей красавицы» и приучают Сережу к музыкальному театру, которого он в упор не видит и не слышит.

«Какими-то скачками он перешёл от полного невежества и безразличия к пытливому и даже страстному изучению, причём он как-то вдруг приобретал компетентность в вопросах, требовавших значительной специализации. Так, например, он как-то несколькими взмахами заделался знатоком русского искусства XVIII века и создал в своей книге о Левицком настоящий памятник…» Но, даже Бенуа важно уточнить: «Впрочем, и после того, что он приобрёл посредством упорной работы в этой области нужные сведения, он продолжал нуждаться в наших одобрениях, тогда как в музыке он обходился без него…» (1, 3, 11, 643)

Бенуа – не Нина Берберова и даже не Андрей Белый (его мемуарная трилогия точно так же показывает «корни и крону» целой огромной культурной эпохи с большим заступом в «истоки», в том числе и в бытовые), но своего, конечно, он не упустит. Точнее, не отдаст, как авторства в «Шахерезаде». Такие амбиции – не самое главное для сытого человека в самом конце жизни, но, раз уж он восстанавливает справедливость в отношении рядовых чертёжников или купцов, у которых его мамочка отоваривалась продуктовым оптом по субботам, то почему бы не рассказать и о своих достижениях?

Искусство или, как Бенуа его называет, «мои художества», происходит среди людей, интересных нам своим вкладом – мы к ним не равнодушны, из-за чего внимание (причём не только читательское, но и авторское) переключается в совершенно иной регистр внимания. Оказывается, что появление равных мирволит отношений с ними (даже если и без видимых тёрок) – до этого Шурочка описывал семейный круг как последний выживший, чтобы избавить любимые, дорогие сердцу фигуры от полного забвения. Все они ушли, многие творения отца и двух братьев-архитекторов оказались разрушены. Забыли даже гремевшего по всей стране аквалериста Альберта (эмигрировав, он жил на содержании дочери, вышедшей замуж за композитора Черепнина, в старости лишился обоих ног, но не шарма, до самого последнего дня оставшись неповторимым, а теперь уже легендарным шармером): Бенуа уехал из России в 1926 году, посотрудничав с МХТ и поработав в Эрмитаже, то есть, он видел разор и тотальное разрушение культурных первооснов, не переставая оплакивать судьбу своих архивов и художественных (впрочем, сохранившихся в Русском музее, куда все они были переданы как «наследие» одного из важнейших советских начальников от искусства: бюрократическая машинка сработала безупречно и теперь в Петергофе даже есть персональный музей семьи Бенуа-Лансаре-Серебряковых, результат уже «нашей» Перестройки) и понимая, к какому тотальному одичанию всё идёт.

Первые части мемуаров, таким образом, описывают почти буквальную Атлантиду, касается ли Шурочка родственников (время от времени, он сетует даже о судьбе семейного склепа) или же «материальной части» ушедшего уклада. Особенное упорство в воскрешении этого «быта» выдаёт в авторе старика, для которого детство становится ближе зрелости, а работа над рукописью оказывается единственной возможностью то ли забыться, то ли уйти целиком в теперь уже заново «придуманный» мир.

Клан Бенуа жил недалеко от дух театров, Мариинки и Большого (который можно было увидеть с их семейного балкона), поэтому Шурочка едва ли не автоматически становится «человеком театра». Его описания императорской сцены, спектаклей (весьма, между прочим, подробных) и колоритного закулисья, самой атмосферы «здесь-и-сейчаса», благоухающей среди публики (в ложах и в партере) и в гримёрках – едва ли не самое обаятельное описание театрального бытия, которое я встречал в книгах. Рядом здесь можно поставить, разве что, воспоминания Стендаля о его жизни в Милане да околотеатральные страницы романов Бальзака (например, то, как описаны особенности парижской театральной критики в «Утраченных иллюзиях», хотя сам Бенуа и его круг были увлечены не столько Бальзаком, сколько Золя, который, через роман «Творчество», сделал известным сам факт существования импрессионистов и их совершенно другой эстетики).

Бенуа предопределяет своё попадание в театр детской увлечённостью механическими игрушками (от калейдоскопа до «теневого театра»), всяческими балаганами, солдатиками и марионетками, плюс, конечно, тогдашней модой и своим окружением. Но это как бы не даёт ему теперь, вечность спустя, быть таким же известным, как Дягилев или Бакст, деятельность которых, впрочем, тоже ведь с театром связана.

Но важно не это, а то как незаметно меняется интонация «Моих воспоминаний» при переходе к людям известным и творчески независимым от мемуариста, к людям, чей облик запечатлён и в других книгах. Причем, это сделано не нарочно, но подспудно, незаметно от самого автора, мало влияющего на читательское восприятие.

Это уже я за собой заметил, что поначалу первые части «Моих воспоминаний» навевают на меня непроходимую грусть и непреходящую экзистенциальную изжогу. Бенуа нигде не говорит о своих страхах (и даже ужасе перед смертью) напрямую, но то, какой он видит итог жизни (жизней) всех этих, безусловно, талантливых и безупречных людей и та меланхолия, с какой он описывает улицы и празднества, комнаты и дачные окрестности, окрашивает всё повествование таким ретро-фильтром (ок, фотографическим виражом), что к середине второй книги начинаешь захлёбываться в тоске, непонятно откуда взявшейся и откуда постоянно сочащейся.

Потом осознаёшь, что книга воспоминаний Бенуа переносит тебя на виртуальное семейное кладбище со всеми вытекающими, к которым ты оказываешься совершенно не готов. Потом этот вираж слегка выпрямляется, так как, оказывается, культура способна продолжить жизненный путь отдельных делателей культуры, востребованных нынешним моментом. По какому-то странному умолчанию, они, что ли, выходят менее мёртвыми, хотя Дягилев, на могиле которого я и сам побывал в Венеции, к тому времени был мёртв давным-давно, а вот со дня смерти Сомова или Нувеля прошло гораздо меньше времени.

Получается, что личные читательские ассоциации, надёрганные из разных источников и несводимые к одному первоисточнику (тем более, лежащему сейчас на коленях) делают мертвецов, помещённых в, извините, «пространство культуры», более объёмными. И, оттого, чуть-чуть живыми. И уже это ставит заслон постоянной выработке тоски предсмертного существования, которая, во многом, и двигала рукой автора.

«Умер, и подглядывает», как в таких случаях, поговаривает моя любимая мамочка.

Locations of visitors to this page
Tags: воспоминания, дневник читателя, нонфикшн
Subscribe

Posts from This Journal “воспоминания” Tag

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments