paslen (paslen) wrote,
paslen
paslen

Category:

"Бессмертная трилогия" воспоминаний Анатолия Мариенгофа

В мемуарную трилогию Мариенгофа входит концентрированный "Роман без вранья" (Сергей Есенин и история имажинизма), написанный залпом в течении одного (и даже меньше) юношеского месяца; затем "Мой век, мои друзья и подруги", собиравшийся несколько лет в середине жизни, начатый воспоминаниями о раннем детстве и заканчивающийся самоубийством сына Кирки в 1940-м году. И, наконец, "Это вам, потомки", свободным монтажным принципом напоминающий "Table-talk" Пушкина или же, не менее формально конкретную "Старую записную книжку" Вяземского, законченный накануне 60-летия.

Через четыре года Мариенгоф умрёт и этот преждевременный уход чувствуется здесь в каждой строчке - начав мемуарный цикл за здравие (несмотря на то, что две первые части этой трилогии, при жизни автора никогда не выходившие вместе, заканчиваются двумя этапными для автора самоубийствами - самого известного друга и единственного сына), хотя и чредой чужих смертей, завершает его Мариенгоф практически за упокой, прощаясь с жизнью и подводя итоги. Правда, в основном, чужие.

"Федин и Леонов - не русская литература. Это подделка под великую русскую литературу. Старательная, добросовестная, трудолюбивая подделка. Я бы даже сказал - честная". "Когда совесть раздавали, его дома не было". Это сказано про писателя Константина Симонова". "Средние писатели - вроде Тургенева, Гончарова, Гюго, Дюма…"

Это отчаянно-меланхолическое состояние, кстати, отражается на содержании "последнего тома", исполненного максимально свободно - как по форме, состоящей из отдельных отрывков, мемуарных фрагментов, забавных случаев, анекдотов или наблюдений (таковые в меньшинстве), как бы мало связанных между собой, так и по пронзительной (хотя и не окончательной) откровенности, с которой автор судит современников и сталинский строй. При этом оставаясь поклонником Ленина и не особенно тратясь оценками на себя, близких и тех, кто ему особенно мирволил (Шостакович, Таиров, Ливанов).

Двойственность подхода не прячется и не маскируется, она - естественное право мемуариста на субъективность, может быть, даже не слишком заметную изнутри. Но, кажется, именно такой "слишком человеческий" подход (хвалю тех, кто хвалит и поддерживает меня) - первый заметный знак, подрывающий читательское доверие. Заставляющий "делить надвое" даже самый нейтральный и отвлечённый "материал".



БСН брак

Самые динамичный и неинтересный здесь - "Роман без вранья", воспоминания об имажинизме и Сергее Есенине, написанные по свежим следам, почти сразу после есенинских похорон (хотя, справедливости ради, нужно отметить, что им предшествовал совсем другой пра-текст "Воспоминания о Сергее Есенине"), стилистически эффектные и, порой, даже вычурные, особенно зависимые от партийных имажинистских установок. Самый близкий пример здесь - "Полутороглазый стрелец" Бенедикта Лифшица, схожим способом рассказывающий трёхлетнюю историю русского футуризма, задавленного величием Маяковского и Хлебникова.

Мариенгоф строит мемуары вокруг закадычного дружка Сережи Есенина, оказавшегося для имажинизма локомотивом. Много чем обязанный футуризму, имажинизм существовал в разы больше (примерно с 1918-го по 1925-ый), хотя и менее стабильно. Ему попросту не повезло возникнуть уже после революции, сильно позже, чем это было нужно для свободного развития узконаправленной школы, весьма эстетски манифестирующей зависимость поэзии (и прозы) от точного, всеобъемлющего образа.

Давление и искажения логики культурной (и повседневной) жизни, вызванные противоестественностью первых лет советской жизни, в мутной воде которой искали первенства (и драли глотки) разные течения и направления, Анатолий Мариенгоф "маскирует" (скорее, неосознанно) экзотикой богемного быта, трудностью своей, впрочем, никак и ничем особо не отличающейся от особенностей жизнеустройства самого последнего обывателя.
Будто бы беспримерный показ разгульных поэтических нравов, за который так любят "Роман без вранья", на самом деле, сжато и весьма избирательно показывает дух времени, голодом и неустроенностью никак не отделявший художников от мещан. Просто для нас, зрителей уже из другой эпохи, экзотика имажинистского (а Мариенгоф показывал только то, что сам видел и знал) быта кажется нестандартной уже сама по себе…

Восемь лет "бури и натиска" засунуты в сто страниц, написанных в хронотопе видеоклипа, ничего принципиально нового о поведении и жизни Сергея Есенина не приносят. Это, кстати, говорит, что именно "Роман без вранья" с его "нелицеприятностью" и "откровенностью" в отношении Есенина (Шершеневича, Ивнева и проч), оказался положенным в основу отечественного поп-канона, окончательно высосанного и добитого биографическими сериалами последних лет. Переносивших в сценарии из "мемуарной литературы" в неправленом и неизменённом виде целые (причем, не главные, не судьбоносные) сцены.

Ушлость и хитрость, перманентное кривляние и беспробудное пьянство, в конце концов, сгубившее автора "Чёрного человека", любовь-ненависть к Дункан, жировавшей в отдельном особняке на Пречистенке (изначально свои революционные танцы Дункан хотела показывать в Храме Христа Спасителя, но не срослось) и поделившейся с Есениными мировой славой - всё это выглядит менее выпукло, нежели беглые умозаключения автора, сводимые, порой, к блестящим афоризмам или нераспространённым наблюдениям. Впрочем в "Мой век, мои друзья и подруги", базирующемся на событийной канве жизни уже самого Мариенгофа, таких точёных точностей ещё больше.

Понятно почему: это же уже территория его собственной жизни - от самых первых воспоминаний о том, как его надевали в девичьи платья и до непонятной, непредсказуемой смерти совсем юного Кирки из-за несчастной любви, которые следует осмыслить. То есть, описать, изложив в единственно нужной автору последовательности. История дружбы с Есениным здесь оказывается на периферии, уступив первенство роману Мариенгофа с театром - пьесам и спектаклям по его пьесам, встречам с Таировым, Коонен и Мейерхольдом, Райх, а так же женитьбе на актрисе Камерного театра Анне Некритиной, которая переживёт мужа едва ли не на двадцать лет.
Отношения с женой, описанные в "Моём веке" кажутся идеальными и, оттого, не менее (а то и более) интересными, чем литературные успехи человека, вообще-то имевшего репутацию скандалиста и негодяя.

Писательская часть срединных мемуаров, помимо очерков о знаменитых знакомцах (Германе, Шварце, Зощенко), интересна еще и изображением подспудной институализации культурных практик в СССР. Когда разовым пайкам и самочинным поездкам в Коктебель, известным по мемуарам Максимилиана Волошина и Анастасии Цветаевой, приходят писательские дома творчества и налаженный, постоянно остраиваемый быт "работников идеологического фронта".
Разумеется, Мариенгоф клеймит Сталина и советскую несвободу, однако, другой ногой он мощно погружён в этот последовательный карнавал, состоящий из запретов, заграничных командировок и торжественных заседаний.

Мемуарная трилогия Анатолия Мариенгофа минует Великую отечественную (вторая часть обрывается дневниковыми заметками Кирки, а третья начинается уже после ХХ съезда КПСС, когда стало возможно говорить о Мандельштаме, его стихами заканчивается финальная книга мемуаров, Бабеле и "искажениях социализма"), репрессии и аресты касаются её по касательной и, в основном, в заключительной части. Из-за чего возникает ощущение непрерывной, хотя и противоречивой, эволюции общего развития, стремящегося к свету и солнцу развитого и справедливого социализма.

Мне по душе больше всего третья часть "Бессмертной трилогии", написанная уже как бы в свободном полёте. В ней много о старости и умирании, что делает её человеческим (а не только историческим, как это хотелось автору) документом. Мариенгоф, понимая, что при жизни его "Table-talk" опубликован не будет, уже мало стесняется собственных оценок. Хотя оглядка всё равно ощутима.

Хотел сейчас написать, что без оглядки нет и не может быть советского человека, однако, дело здесь, всё-таки, в естественной человеческой природе, зависимой от окружающей действительности без оглядки на политический строй.
Когда всё равно, советский ты или светский: срединный человек вязнет в своих <воспринимательных> возможностях примерно так же, как в особенностях родной эпохи. Нормальное такое, естественное состояние отдельно взятой творческой единицы - ведь понятно же, почему выдавая оценки классикам и современникам, Мариенгоф выводит себя за скобки, прекрасно понимая собственную цену.

Но и создавая, задавая определённый артистический канон, путём которого дальше будет творить свои шашни со временем, ну, например, Валентин Катаев, "Святой колодец", "Трава забвенья" и "Алмазный мой венец" которого оказываются весьма зависимыми от принципов мемуарного, постепенно расшатываемого и лишаемого скреп, монтажа, виртурозно освоенного Мариенгофом.


Locations of visitors to this page
Tags: брак, воспоминания, дневник читателя, нонфикшн
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments