January 31st, 2016

Паслен

125

Первого февраля ежедневные снегопады как отрезало. Давно не было такого лохматого, захламлённого начала года: каждый новый день, чистой страницей общей тетради, обязательно был белым. Сходство это усиливалось ещё из-за того, что вновь прибывшие осадки каждый раз приходилось перелистывать большой совковой лопатой - пока они рыхлые и ещё не стемнело. Ибо в ночи градус падает (температуры января тоже, под стать снегопадам, стояли стабильно древнерусские), цементируя рыхлые хлопья в непроходимый палимпсест. Тем более, что во мгле, подсвеченной соседскими софитами, снег не прекращал упадать. Ветров почти не было (они все ещё впереди), поэтому снежинки то маршировали, словно на плацу, то неслись рождественской (или крещенской) позёмкой, а то крались, скрадывая нервные окончания. Ночью снег превращался в пепел и летел, серый в чёрном, напоминая обложку одноимённой книги Андрея Белого, отложенной у букиниста.

Хотя вспоминать, конечно же, нужно было другого поэта, оформившего и сформировавшего мне хрустали полусфер; тем более, что тоже самое ощущение от зимы (хотя и столетней давности) он, гораздо экономнее, уложил в две строки: "И день сгорел как белая страница, Немного дыма и немного пепла". Круче и короче только про "мороз и солнце; день чудесный!", занявшим всего одну строку. Впрочем, пока в 2016-м особого солнца у нас тут ещё не было.
Хельсинки

"Бессмертная трилогия" воспоминаний Анатолия Мариенгофа

В мемуарную трилогию Мариенгофа входит концентрированный "Роман без вранья" (Сергей Есенин и история имажинизма), написанный залпом в течении одного (и даже меньше) юношеского месяца; затем "Мой век, мои друзья и подруги", собиравшийся несколько лет в середине жизни, начатый воспоминаниями о раннем детстве и заканчивающийся самоубийством сына Кирки в 1940-м году. И, наконец, "Это вам, потомки", свободным монтажным принципом напоминающий "Table-talk" Пушкина или же, не менее формально конкретную "Старую записную книжку" Вяземского, законченный накануне 60-летия.

Через четыре года Мариенгоф умрёт и этот преждевременный уход чувствуется здесь в каждой строчке - начав мемуарный цикл за здравие (несмотря на то, что две первые части этой трилогии, при жизни автора никогда не выходившие вместе, заканчиваются двумя этапными для автора самоубийствами - самого известного друга и единственного сына), хотя и чредой чужих смертей, завершает его Мариенгоф практически за упокой, прощаясь с жизнью и подводя итоги. Правда, в основном, чужие.

"Федин и Леонов - не русская литература. Это подделка под великую русскую литературу. Старательная, добросовестная, трудолюбивая подделка. Я бы даже сказал - честная". "Когда совесть раздавали, его дома не было". Это сказано про писателя Константина Симонова". "Средние писатели - вроде Тургенева, Гончарова, Гюго, Дюма…"

Это отчаянно-меланхолическое состояние, кстати, отражается на содержании "последнего тома", исполненного максимально свободно - как по форме, состоящей из отдельных отрывков, мемуарных фрагментов, забавных случаев, анекдотов или наблюдений (таковые в меньшинстве), как бы мало связанных между собой, так и по пронзительной (хотя и не окончательной) откровенности, с которой автор судит современников и сталинский строй. При этом оставаясь поклонником Ленина и не особенно тратясь оценками на себя, близких и тех, кто ему особенно мирволил (Шостакович, Таиров, Ливанов).

Двойственность подхода не прячется и не маскируется, она - естественное право мемуариста на субъективность, может быть, даже не слишком заметную изнутри. Но, кажется, именно такой "слишком человеческий" подход (хвалю тех, кто хвалит и поддерживает меня) - первый заметный знак, подрывающий читательское доверие. Заставляющий "делить надвое" даже самый нейтральный и отвлечённый "материал".

Collapse )