October 29th, 2014

Паслен

Подводная колыбель

После мастерской Фокина, дошёл до кварталов школьной своей юности, чтобы снова попасть в странный зазор между прошлым и будущим, лишённым настоящего, вновь узнавая незабытую структуру из улиц и домов, определяющую мою внутреннюю топографию.

Уж не знаю, каким образом, но моё ментальное устройство располагается схожим образом, как если извилины повторяли бы рисунок ландшафта – от домов до деревьев и импровизированных, незаасфальтированных дорожек, по которым ходят невиданные люди.

Вероятно, всё, что здесь существует, испаряется и экранирует, пронизывая организм своими проекциями – другого объяснения у меня нет.

Стороннему взгляду, который ничем не связан с этой низиной, плавно скатывающейся, сквозь заграждения из девятиэтажек и пятиэтажек, похожих на игральные костяшки, это место ничего не скажет, промелькнув в транспортном окне ещё одним местом, в котором тоже ведь живут люди.

Меня же всё это плоскостопие несказанно (sic!) волнует до приступов пустоты, подкатывающей откуда-то снизу к кадыку. Точно именно там встречаются стихии участия в жизни этих кварталов, навсегда впечатанное в мою матрицу – с неучастием в нём. С невозможностью с ним соединиться.

В отличие от туристических диковин, здесь нет артефактов, которые позволяли бы расставить галочки и считать программу исполненной. Взгляд скользит по школьному двору и родному подъезду, нащупывает дорогу к дворцу пионеров, на котором теперь написано «Курчатовский народный суд», пробирается сквозь детскую площадку, поросшую лебедой в человеческий рост – и не может нигде зацепиться.

Совсем как при осмотре барочных прелестей, взгляд скользит по бесконечным складкам, и соскальзывает.

Collapse )
Хельсинки

"Воспоминания" Анастасии Цветаевой

Этот массивный, под 800 страниц, том неслучайно выглядит как роман: что-то из сестёр Бронте или из Жорж Санд на новый («современный») и на «русский» (читай: и «со слезой» и с достоевщинкой) лад.

Сплошь состоящий из описаний, он не приносит никакой особенно новой информации. Того, что ты не знал раньше – про Марину ли Цветаеву, на которую у её родной младшей сестры, вроде бы как, законные особые права, ни про тех, кто находился рядом и попал под тот же самый переплёт – от Волошина до Мандельштама. Не говоря уже о многочисленных родственниках и друзьях детства, о которых ты не слышал раньше и не узнаешь ничего из других книг.

Дело даже не в том, что всё это есть в Википедии, а однажды (в нежном возрасте) я уже читал эту книгу, имевшую культовый статус у застойной советской интеллигенции (как и все полузапретное или, точнее, недозапрещённое), просто, несмотря на уникальную по количеству «великих душ» на единицу текстовой площади и сложность трагически сложившейся жизни, «Воспоминания» Анастасии Ивановны не несут следов какого бы то ни было опыта.

Жизнь прошла (в последних строчках книги автор называет свой возраст – 88 лет), а ничего не накоплено – причём, как в материальном, так и в каком угодно ином смысле: всё та же непрактичность и надмирность девочки из «приличной семьи» «профессора московского университета».

Ни две мировых войны, ни смерти двух музей и сына, ни ад пред- и после- революционного быта, ни даже арест и ссылка, ни скитание по провинциям, ни многолетний голод и лишения, безработица, униженность не смогли смыть с этого «божьего одуванчика» золотой пыльцы непредвзятого (взять нечего) взгляда на жизнь.

Что и превращает описания событий и людей, заграниц и исторических катаклизмов в вереницу субъективных (= романных) глав, главная ценность которых связана с Мариной Ивановной Цветаевой – неслучайно, Анастасия Ивановна (разница в два года) обрывает свои максимально подробные, во всём, что касается детства, отрочества и юности, мемуары 1922-ым годом: годом отъезда сестры в Прагу.

Collapse )