May 14th, 2012

Хельсинки

Дневник читателя. Николай Кононов "Фланёр"


Важность этой книги заключается ещё и в том, что она балансирует между fiction и non-fiction, окончательно не становясь ни тем, ни другим.

Ныне, когда для умных книг сюжет не главное (впрочем, как и тема, тематическое расширение) успех заключается в балансировании между двумя этими подходами, в сочетании и соединении надуманного и пережитого.
В том, какую пропорцию между этими двумя берегами автор выстраивает.


Кононов пишет вымышленные мемуары, в которых главное – не фабула, кажущаяся несколько надуманной, хотя и отчаянно точной (об этом ниже), но постоянные остановки и замедления, перенастройка оптики на самый что ни на есть микроуровень, где самое существенное – фиксация [как можно более точная] самого вещества уже даже не уходящей, но ушедшей жизни.

Тридцатые и сороковые годы ХХ века. «Фланёр» - история поляка, потерявшего родину и любимого человека, из-за чего жизнь его заканчивается как бы до конца жизни, из-за чего на всю оставшуюся включаются оголтелый фатализм и непротивление внешним обстоятельствам – войне, случайной эмиграции в СССР, ещё более случайным встречам, скитанию по окраинам империи, полной анонимности бытия.

Все эти события (пару раз Кононов даже намечает кой-какую интригу в романном, даже и детективном духе, однако же, обозначив мизансцену, тут же отпускает её на волю, переставая интересоваться обстоятельствами, тут же зарастающими самосевом подробностей) важны ему как повод для физиологически точных, вызывающих узнавание и удивление описаний едва уловимых, кое как осязаемых ощущений.

Цвет, свет, запахи (! Между прочим, один из первых признаков качества текстуальной вязи), физическая суть человеков и окружающих этих людей пространств, уже даже не облаков, хотя и их тоже, но сквозняков и излучений.

Примерно понятно как такие совершенно непонятно из чего и как вылепленные сгустки вещества выписываются – важно замереть, некоторое время вызывая в памяти то или иное ощущение («храмы – мебель бога»), прислушиваться к рецепторам, как внешним, так и внутренним, обеспечивая связи между аминокислотами, вспыхивающими ассоциативными завязями и словами.
То напрягая, то отпуская на волю мускулы изнанки затылка и границы бокового зрения.

Чаще всего так стихи пишутся, точнее, писались, раньше, когда поэзия ещё работала со смыслами, а не оболочками чувств, теперь подобные, тончащего письма, озарения с обкусанными краями, перекочевали, перекочёвывают в прозу, загружающую себе на борт всё то, «что нам негоже»…

Так Бродский характеризовал дневниковые записи Цветаевой: "Читатель всё время имеет дело не с линейным (аналитическим) развитием, но с кристаллообразным (синтетическим) ростком мысли..."

Collapse )
Лимонов

ГМИИ - 100. "Воображаемый музей". Искусство ХХ века

ГМИИ - 100 - Модернизмы
«ГМИИ - 100 - Модернизмы» на Яндекс.Фотках


Как-то, забегавшись, отвлёкся от обещания описать выставки, открытые в ГМИИ к столетию. «Воображаемый музей» расположен не только в главном здании, но и в т.н. Галерее искусств XIX – XX веков; там, где недооценённые предшественники импрессионистов (салон и барбизонцы, Энгр, Коро и Добиньи) обычно пропускаются в едином порыве устремлённости к Моне и Мане.

Я сам сумел оценить всех этих звёзд промежутка совсем недавно, когда читал дневники Гонкуров, вокруг всей этой публики закрученных, позволяющих оценить ценность и Жерико и Делакруа.
И, тем более, Курбе.

Пробегаешь по лестнице, мимо пыльных ориентальных ковров, всадников и наложниц, к расползающимся облакам Дега и Марке, сизым, лиловым, голубиным: в том-то и дело, что дело импрессионистов, оно такое, неконкретное как рояль в кустах, тогда как всё то, что было до них, оно же, несмотря на порывы, стекающие с холстов и гладкопись, конкретное, осязаемое.
Литературное и, оттого, текстуально плотное.
Передаваемое. Заразное.

Строй привезённых в неглавное здание шедевров (ещё во время открытия поразило, насколько мало здесь народа, как демонстративно отсутствует суета, как роскошно развешена, собранная в складки, сонница) открывается исторической залепухой Матейко, меланхолическим ландшафтом Каспара Фридриха, раненным Жерико.
Милле, отныне напрочь пришитый к сюрреализму. К Дали.

Поднимаясь на второй этаж, упираешься в эскиз «Завтрака на траве», висящего напротив пастелей Дега.
Классический модерн исчерпывается одним портретом Маар, привезённом из Базеля, стоптанными башмаками Ван Гога, двумя Модильяни, Мондрианом и Миро.

Да, там ещё висят «Адам и Ева» Климта и, отсвечивая и бликуя, совершенно не получаются на фотографиях.

Collapse )