paslen (paslen) wrote,
paslen
paslen

Categories:

Дневники Марии Башкирцевой

Дневники юной художницы Марии Башкирцевой, умершей от чахотки, идеальный документ эпохи модерна, показывающий внутреннее устройство существа с преувеличенными эмоциями и обострённым восприятием мира. Существа талантливого и трагически недовоплощённого, переполненного страданиями, которые поначалу кажутся наигрышем и позой, пока, в конечном итоге, не оказываются горькой правдой.

"Женщина, которая пишет и женщина, которую я описываю - две вещи разные. Что мне до её страданий? Я записываю, анализирую! Я изображаю ежедневную жизнь моей особы, но мне, мне самой, всё это весьма безразлично. Страдают, плачут, радуются моя гордость, моё самолюбие, мои интересы, моя кожа, мои глаза, но я при этом только наблюдаю, чтобы записывать, рассказывать и холодно обсудить все эти ужасные несчастия, как Гулливер смотрел на своих лилипутов…"

Дневники начинает тринадцатилетняя девочка, копирующая рассуждения взрослых. Путешествуя по европейским столицам и родной Малороссии, она, впрочем, не лишённая проницательности и писательских талантов, постоянно делает на всё "большие глаза", докладывая читателям банальные, очевидные истины.

Поначалу это раздражает, даже несмотря на то, что хорошо понимаешь: таково, значит, генеральное умонастроение "эпохи декаданса", на сломе двух эпох, устойчиво классической и наступающей массово-нервной, дегуманизированной, всё ещё носившегося со своими чувствами и впечатлениями одиночного человека как с писанной торбой.

Но постепенно эмоциональная взвинченность успокаивается, как бы приглаживаясь постоянными занятиями, канализируется в работу, в увлёчённость (одержимость даже) живописью, которой Башкирцева обучается с неистовством человека, наполненного предчувствиями скорой смерти: в дневнике своём Мария трясётся буквально над каждым часом, подсчитывая не только недели, но даже дни, "потраченные впустую".

Гордячка-аристократка, уверенная, что весь мир сходит от неё с ума, тщеславная и амбициозная, мечтающая о богатстве и славе, великосветских развлечениях и богемных разговорах до утра, поначалу она не очень много понимает о своём призвании. Пытается петь, но больное горло не даёт ей сделать карьеру. И тогда Башкирцева начинает рисовать.

Ибо, во-первых, исключительно одарённому человеку, каким она себя понимает, нужно же в чём-то воплотиться, а, во-вторых, потому что успехи на "поприще искусства" должны привести её к всемирной славе (причем, лучше если прижизненной, свидетельством которой и должен стать "мой дорогой дневничок"), богатству.



Скидан на столе

Первоначально её даже всё равно петь, рисовать, писать или удачно выйти замуж, главное, неважно каким способом, достичь успеха и всеобщего почитания - созывать балы и благотворительные аукционы, жить в зашкаливающем комфорте, не думая о деньгах, соря деньгами направо и налево. Можно, конечно, в Париже, где она учится и томится по Риму, но, лучше, конечно, в Италии, переполненной шедеврами древнего искусства.

Но, чуть позже, пережив пару детских влюблённостей, раздуваемых до состояния мирового пожара, Башкирцева разочаровывается в любви, понимая, что замужество - не самый простой и лёгкий путь для неё, предельно эмансипированной (над феминизмом, впрочем, она едко иронизирует) к личной и творческой свободе. А ей, для того, чтобы осуществить задуманное, необходимая полная и безоговорочная свобода сверхчеловека.

Подобно тому, как коллекционер картин любит, на самом деле, не искусство, но выгодный и приятный способ вложения средств, Башкирцева увлекается рисованием как средством "выбиться в люди" и европейские знаменитости. Она относится к тем людям, которые "любят" не человека, но свои чувства к нему, "любят любовь", выхолащивающую суть, подменяя смысл маневрами.

Но именно эта нацеленность на успех позволяет Башкирцевой работать с утра до ночи, растрачивая остатки здоровья в студии и рисовальных классах. Страницы её дневника, описывающие занятия с наставниками, переполнены описаниями зависти соучеников к безусловно талантливому девочке из России, обгоняющей (иначе и быть не могло) всех прочих своим интеллектуальным и техническим развитием, умнице, красавице, страдающей от подлости людской, волнующейся из-за участия в выставках и побед на очередном Салоне.

Удачно найденная стезя, позволяет её и её запискам, покинуть "поле межеумочности" и разбросанности между разными темами (отношения с родителями, путешествия по Европе, настоятельное желание влюбиться хоть в кого-нибудь), встав на твёрдую почву "магистрального нарратива" рабочих взаимоотношений, ступень за ступенью продвигающей гениальное дарование куда-то на самый верх.

Этот "основной сюжет" совпадает с обострением болезни, лечебными процедурами и поездками на курорты, отвлекающими молодое дарование от подлинного предназначения, прогрессирующего вместе с кавернами в лёгких. Предчувствий смерти, стенаний, которые поначалу кажутся излишне театральными (Башкирцева постоянно наблюдает себя со стороны, анализируя производимые ей эффекты) и молитв становится всё больше и больше. Время дневника убыстряется, записи становятся реже и короче, суше, признание со стороны коллег всё очевиднее. Однако, и туберкулёз не дремлет, обгоняя и обнуляя "всё, чем пело и боролось, сияло и рвалось…".

Последние несколько лет Мария Башкирцева дружит с Жюлем Бастьеном-Лепажем одним из самых известных и востребованных парижских художников (мы хорошо знаем его, ныне полузабытого, по картине "Деревенская любовь" из ГМИИ, фигурирующей на советской марке), будто бы наперегонки с ней, умирающим от рака желудка.

И это ещё один поразительный подарок судьбы, превращающий текст дневников Башкирцевой в чистую беллетристику (а она, кстати, неоднократно "проговаривается", что хотела бы превратить свою жизнь в роман), поскольку Бастьен-Лепаж угасает стремительнее и нагляднее своей соседки.

Юное сознание Башкирцевой пытается перемолоть этот, наблюдаемый ею с короткого расстояния, процесс, примирившись с уходом важного для неё человека, не понимая, что, таким образом, оплакивает саму себя. Отвлекаясь, почти напоследок, от разрушений собственного тела и своей жизни, замещённой трагедией чужого угасания.
Но по иронии судьбы, Бастьен-Лепаж переживёт Башкирцеву на пять недель, успев создать её надгробный мемориал.

"Этот дневник - самое полезное и самое поучительное из всего, что было, есть и будет написано! Тут вся женщина, со всеми своими мыслями и надеждами, разочарованиями, со всеми своими скверными и хорошими сторонами, с горестями и радостями. Я ещё не вполне женщина, но я буду ею. Можно будет проследить за мной с детства до самой смерти. А жизнь человека, вся жизнь, как она есть, без всякой замаскировки и прикрас, - всегда великая и интересная вещь…", 14 июля 1870)

Дневники заводит тринадцатилетний подросток, которому многое (наивность деклараций, очевидность повседневных открытий, зацикленность на себе, нужда в постоянном поощрении и восхищении) прощается, тем более, что фабульная и интонационная динамика текста лепит из Башкирцевой, едва ли не на наших глазах, какого-то другого человека. Более уравновешенного и умудрённого, смиряющего порывы и смиряющегося перед необходимостью ранней смерти, оказывающейся единственной и всеобъемлющей правдой.

В детективных романах, порой, встречаются полубезумные персонажи, от которых все отмахиваются и шпыняют, но которые, в конечном счёте, оказываются единственными носителями истины. Собственно, главный читательский интерес, видимо, и лежит в этой плоскости: так и моё сознание, разгоняясь при входе в книгу, достаточно долго привыкало к юношеской оголтелости и безапелляционности всезнайки Башкирцевой.

Развитая не погодам и мечтающая как можно поскорее повзрослеть, стать самостоятельной, она, конечно, много ездит по Римам и Парижам, наблюдает и описывает давно минувшую эпоху (нравы, понятия, представления о прекрасном), но гораздо увлекательнее оказывается моё собственное, читательское, восприятие структуры дневника, когда долго колеблешься верить автору или нет.

То есть, разумеется, веришь, это не постановка подделка, весь вопрос в том до какой степени можно верить этой, постоянно декларируемой искренности, будто бы являющейся самоцелью записок. И что она, взбудораженная эмоциональность, скрывает за собой. Насколько преувеличенными оказываются страдания и многочисленные впечатления от путешествий, родственников, великосветских раутов.

"Все мемуары, все дневники, все опубликованные письма - только подкрашенные измышления, предназначенные к тому, чтобы вводить в заблуждение публику. Мне же нет никакой выгоды лгать. Мне не надо ни прикрывать какого-нибудь политического акта, или утаивать какого-нибудь преступного деяния. Никто не заботится о том, люблю ли я или не люблю, плачу или смеюсь. Моя величайшая забота состоит только в том, чтобы выражаться как можно точнее…", 19 апреля 1876 года.

Подвох в том, что мы никогда не видим себя (и плоды трудов своих) со стороны. Желание правды - лишь намерение, зачастую оправергаемое тем, что получается на выходе. И там, где Башкирцева описывает памятники и природу, модные курорты и отечественное захолустье, она приметлива и точна (хотя и здесь, точно муха в янтаре, заключена внутри своей эпистемы), тем более, что здесь у читателя появляется возможность сравнить собственные впечатления с тем, что пишет это исключительное дарование, время от времени, правда, напоминающее <полупародийных> чеховских героинь.

Но там, где она "вторгается в область чувств" и прочие субъективные, неосязаемые материи, насколько она точно?
Точнее, насколько ей кажется, что она точна, а не преувеличена?

Тем более, что позднейшие исследования показывают, что при публикации, дневники Марии, и без того переполненные раздражением родными и близкими (мамой, папой, тётей, которая заботится о ней до последнего часа), как это и положено "гению Возрождения", сосредоточенному на "самом важном", были приглажены и отлакированы. Но даже того, что осталось, хватает для схватки читателя с персонажем, выращиваемым в лабораторной реторте этого странного, ни на что не похожего текста.

Есть, конечно, и другие дневники повышенно одарённых девочек, раненных рано осознанным призванием. В биографических бумагах поэтессы Елены Шварц или же в первом томе дневников и записных книжек Сьюзен Зонтаг эмоционального кипения не меньше. Однако, только у Башкирцевой есть зашкаливающая вера в себя, переходящая в одержимость: Зонтаг и, тем более, Шварц принадлежат к более поздним и, следовательно, гораздо более "опытным" эпохам, сумевшим поднакопить массу амортизационных механизмов в работе с творческими неврозами, ставшими не единичными срывами, но, в соответствии с наступившими временами "массового общества", достаточно распространённым видом истерики. Башкирцевой же "повезло" (или же не повезло) оказаться одной из первых.

Её девочковая наивность оказывается дважды целомудренной: и, оттого, что, во-первых, Башкирцева как автор дневника, совсем ещё наивное и неопытное существо. И, во-вторых, из-за того, что она - вынужденный заложник собственной синдроматики и первопроходец дискурса. Неслучайно, кстати, Башкирцева оказывается одним из главных кумиров молодой Марины Цветаевой, посвятившей ей свой первый сборник, в котором, помимо прочего, помещено объявление о том, что к печати готовится другая книга "начинающего поэта", целиком посвящённая стихам, обращённым к Марии Константиновне.

Да, Башкирцева - непосредственный предшественник русского "Серебряного века", она и есть этот самый "Серебряный век" до него самого, до всех символистов, акмеистов, до Блока и даже до Надсона. В этом смысле, особенно эффекты "римские" и "парижские" страницы её дневника, точно возвращающие в атмосферу "журнала" братьев Гонкуров (особенно когда она описывает смерть Ивана Тургенева и речи над его гробом), романов Золя и даже Бальзака, которого Башкирцева обожала.

Во всех смыслах, переходная, одинокая, ни к чему (ни к кому) не примыкающая фигура, имеющая не эстетическую или историческую, но, в первую очередь, бытийную, экзистенциальную ценность. Примерно как Надя Рушева или же Ника Турбина, сломавшаяся под грузом технологически схожих обстоятельств. Так и Башкирцева, бессознательно впитывавшая "взрослые разговоры", надорвалась из-за преждевременно чаемой зрелости, которой, как она опять же ощущала, у неё не случится.

Значит, творческая правота, о которой она мечтала во сне и наяву, осталась за ней и всё (усердие, страдания, "большие глаза" и маленькие руки) оказалось, типа, не зря. Да и какой смысл торопиться с осуждением стилистических красот и приукрашенности самолюбивой "девственницы-самоубийцы", давным-давно обратившейся в прах.

Заранее никогда не знаешь, какой период жизни переживается тобой в нынешнее время, поэтому оплакивая страдания, теснящие душу, можешь не догадаться, что тратишь на тщету лучшие годы, которые сменятся действительными несчастиями, изнутри которых всё, что случалось раньше покажется детским лепетом.

Опыт лишает непосредственности восприятия, так как учит воздерживаться от сиюминутных, первичных порывов (прежде чем сделать очередную запись на ФБ, почти всегда спрашиваю себя: Дима, ты уверен, что должен это сделать?). Лучше, конечно, дождаться момента, когда наблюдение вызреет, наполнится незаёмным содержанием. Но как поступать девочку, у которой нет на этого ни времени, ни технологий - то, что Башкирцева записывает изо дня в день, продиктовано во многом, логикой рукописного высказывания. Поправить которое гораздо сложнее компьютерного или даже машинописного.

Главный вклад Марии Башкирцевой в историю мировой культуры - не в изысканных картинах и не в беглых записках, далёких от стилистического совершенства, и даже не в легенде, живущей вот уже второе столетие, но в диагностически точно переданном ощущении быстротечности жизни каждого человека, в том числе, читающего её или же мои, вот эти самые, строки.

В сжатом и максимально концентрированном виде, Мария Башкирцева изложила "историю болезни", "болезни к смерти", поэтому, вполне закономерно и отвлекаешься на все эти второстепенные вопросы доверия/недоверия да стилистических несовершенств, чтобы, подобно автору, уберечь сознание от самого главного страха.



Locations of visitors to this page


1 февраля; четверг "В Риме чувствуешь себя как на вершине мира. Страна, обладающая тем, что имеет Италия, может считаться самой богатой в мире. Италия вызывает у меня такой восторг, такие душевные порывы, которые я могу выразить только в пении. Что можно любить после Италии? Конечно, Париж - средоточие цивилизации, интеллигенции, мод. В этом городе можно жить приятно. Но при этом нельзя не мечтать о божественной, полной несказанной красоты и таинственной прелести стране, очарование которой не передать никакими словами. В Париже нет той тишины и поэзии, тех божественных радостей, которые доставляют человеку природа и красота Италии..." (467)
Tags: дневник читателя, дневники, нонфикшн
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 42 comments