paslen (paslen) wrote,
paslen
paslen

Category:

«На берегах Невы» Ирины Одоевцевой


Если по сути, то, видимо, это самые полные и подробные воспоминания о Николае Гумилёве. Хотя в книге появляются и Мандельштам с женой, и Кузмин с Юркуном, Ахматова с Лурье и Сологуб, Оцуп и Блок, которому Одоевцева поклоняется, и много ещё кто (Лозинский, Маяковский, Рождественский, Белый, Адамович, Чуковский, всех и не упомнишь), но все эти – исполняют камео или заполняют боковые клейма, фигурируя в эпизодах, так или иначе связанных с Гумилёвым, «Цехом поэтов» и «Домом искусств», в котором он жил перед арестом.

Читаются мемуары как приключенческий роман: вряд ли есть другая какая-то книга, посвящённая русским литераторам ХХ века, где бы так поклонялись поэзии, преклонялись перед ней и поэтами взахлёб.

Отчасти «На берегу Невы» напоминают «Воспоминания» Анастасии Цветаевой – тот же взгляд «человека из хора», снизу вверх, обогащённый вполне протяжённой, едва ли не сюжетной (то есть, технологически обработанной, отработанной, выстроенной) линией становления главной героини.

То ли «роман воспитания» (постоянно подчёркивается, что Одоевцева – «ученица Гумилёва»), то ли «роман карьеры», вмурованный в «петербургский текст» десятками тончайших нитей. Видимо, сказывается романный опыт «женской писательницы», пытавшейся зарабатывать романами о любви.

Плюс, как это особенно хорошо заметно во второй части «Воспоминаний» Анастасии Цветаевой, постепенно прирастающая к лицу маска инфантильно-восторженной богемной барыни «из бывших». Текстуально оправданная в данном случае, оправдываемая предельной авторской целеустремлённостью: кажется, что Одоевцеву интересует только поэзия и ничего более.

Кажется, она не замечает ни холода, ни города первых послереволюционных зим (книга начинается в ноябре 1918-го года, а заканчивается эмиграцией Одоевцевой зимой 1922-го года, после смерти Блока и расстрела Гумилёва, выйдя замуж за Георгия Иванова), хлебу предпочитая «проникновенные лирические строки». Да, ей нравится головокружение от недоедания – в нём лучше сочиняются баллады, которыми она и прославилась.

Гумилёв, нашедший её в странном учебном заведении «Живое слово», начинает покровительствовать наивной девушке, вводит её в «литературные круги», всячески немотивированно напутствует, попутно посвящая в «тайны ремесла» и, время от времени, рассказывая Одоевцевой историю своей жизни.

Надо сказать, что Учитель вышел у Ученицы не слишком привлекательным – умным, немного заторможенным, велеречивым и предельно эгоистичным.
Хотя некоторые поэты выглядят ещё менее обаятельными – вечно смеющийся над всякими пустяками «златозуб» Мандельштам или самовлюблённый, ничего вокруг не замечающий Белый.



Неброский уют

По тому, как Одоевцева описывает героев сразу понимаешь, как она к ним относится, хотя прямых оценок в «На берегах Невы» не так уж и много. А те, что есть – сугубо положительные (как в случае с Блоком и Сологубом). Своего отношения «к людям» Одоевцева не скрывает, иначе было бы сложно выстроить «кадриль литературы», куда она угодила застенчивым соглядатаем, в чреду запоминающихся эпизодов.

Которые, тем не менее, не разваливаются, как это обычно случается, в чреду очерков, но стремительно мчатся, цепляясь друг за дружку. В этом ускорении мало «исторической правды», зато возникает особая «правда искусства», которой веришь не из-за фактических сведений, впрочем, если на «новенького», то весьма любопытных, но потому что Одоевцевой удалось передать дух всеобщей заворожённостью поэтами как главными медиумами первых послереволюционных лет.

При том, что, понятно же, что Одоевцева не прокладывает новых путей, но идёт вслед за устоявшимися мифами и не менее устоявшимися репутациями. Первую часть мемуарной дилогии она издаёт в 1967-м, когда никого из действующих лиц уже не осталось в живых.

Не то, чтобы Ирина Владимировна специально ждала такого момента, когда некому будет схватить её за руку (Ахматова с Цветаевой даже в условиях тотальной советчины смогли выразить своё «фэ» некоторым «неточностям» мемуарных книг Георгия Иванова), просто после смерти мужа история закончилась и началась какая-то другая. Одоевцева вышла замуж за другого, менее известного писателя, понадобилось отстранение, совпавшее с временем «подведения итогов». С литературным простоем.

Долго жить нужно не только в России, но и в Париже тоже, особенно если ты накрепко связан с русской литературой.

Всё сошлось и совпало, сразу несколько важнейших обстоятельств участвовало в неповторимости этой книги, через которую мы теперь, в основном, и смотрим на главных героев серебреновековой сцены.

Одоевцева, во-первых, обладала удивляющей памятью, особенности которой специально оговариваются в предисловии.

Во-вторых, она была «последышем», младшим соратником великих, величайших величин. Что позволяло автору не замечать скромных размеров собственного поэтического дарования, а так же помогало относиться к гениям как к данности, не пытаясь их особенно деконструировать.

В-третьих, Одоевцевой посчастливилось вовремя уехать, остаться в живых, выполнив работу, которую по вполне понятным причинам не сделали в СССР. Можно только заворожённо догадываться какие воспоминания о Гумилёве могла бы оставить Ахматова или же аналитичнейшая Гинзбург (или, хотя бы, Рождественский), не будь он одной из самых страшных «фигур умолчания» в истории советской культуры.

Я ещё помню, ещё застал этот точно заговорённый «официальными инстанциями» информационный провал, вызванный реальностью «контрреволюционного заговора», в котором участвовал Гумилёв. Из-за чего воспоминания Одоевцевой всегда будут казаться свежими.

Там есть несколько поразительных фрагментов, навсегда остающихся в памяти именно из-за онтологической своей точности. Когда чужое знание становится твоим собственным содержанием.

Уж и не упомню, сколько раз я ловил себя на том же самом ощущении, вызванном Мандельштамовскими стихами, которое однажды поймал, если полагаться на память Одоевцевой, и Николай Степанович Гумилёв. Он ведь, со своими точными и слишком уж прямыми стихами, по большому счёту, никогда не был «героем моего романа», но который, благодаря рассказчику, убедительному и убеждённому, стал почти что родным:

«— А со мной, когда я ехал к ним, странный случай произошел. Вы ведь на Званку ездите и знаете, какая теснота, мерзость и давка в поезде. В купе набилось тринадцать человек — дышать нечем. До тошноты. К тому ж я терпеть не могу число тринадцать. Да еще под Рождество, в Сочельник. Вот я с трудом, через мешки и сидящих на них мешочников, и пробрался на площадку.
Холод волчий. Окно все в узорах, заледенело, ничего сквозь него не видно. Я подышал на стекло и стал смотреть в оттаявшую дырку на серое небо, на белый снег и черные деревья. Как, помните, у Андерсена Кай в сказке «Ледяное сердце».
Колеса стучат та-та, та-та-та! Та. — Однообразно, ритмично. И я совсем машинально, не думая ни о чем, стал повторять про себя строчки Мандельштама:
Сегодня дурной день,
Кузнечиков хор спит…
ведь тот же ритм, как и стук колес. Повторяю еще и еще:
Сегодня дурной день…
И чувствую, — я ведь очень нервный, — за мной стоит кто-то. Оборачиваюсь — высоченный красноармеец через мое плечо смотрит в надышанное мною, оттаявшее пятно на оконном стекле. И вдруг он, не меняя позы, продолжая смотреть на снежные поля и деревья, громко и раздельно произносит:
— Сегодня дурной день.
Больше ничего. Потом широко зевнул, повернулся и ушел.
Я просто обалдел. Смотрю ему вслед. Ведь он одновременно со мной сказал то, что я повторял про себя. И от этого я совсем неожиданно почувствовал полное, абсолютное слияние с поэзией. Такое, как редко, как почти никогда…


Locations of visitors to this page
Tags: воспоминания, дневник читателя, нонфикшн
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 8 comments