paslen (paslen) wrote,
paslen
paslen

Category:

"Воспоминания" Анастасии Цветаевой

Этот массивный, под 800 страниц, том неслучайно выглядит как роман: что-то из сестёр Бронте или из Жорж Санд на новый («современный») и на «русский» (читай: и «со слезой» и с достоевщинкой) лад.

Сплошь состоящий из описаний, он не приносит никакой особенно новой информации. Того, что ты не знал раньше – про Марину ли Цветаеву, на которую у её родной младшей сестры, вроде бы как, законные особые права, ни про тех, кто находился рядом и попал под тот же самый переплёт – от Волошина до Мандельштама. Не говоря уже о многочисленных родственниках и друзьях детства, о которых ты не слышал раньше и не узнаешь ничего из других книг.

Дело даже не в том, что всё это есть в Википедии, а однажды (в нежном возрасте) я уже читал эту книгу, имевшую культовый статус у застойной советской интеллигенции (как и все полузапретное или, точнее, недозапрещённое), просто, несмотря на уникальную по количеству «великих душ» на единицу текстовой площади и сложность трагически сложившейся жизни, «Воспоминания» Анастасии Ивановны не несут следов какого бы то ни было опыта.

Жизнь прошла (в последних строчках книги автор называет свой возраст – 88 лет), а ничего не накоплено – причём, как в материальном, так и в каком угодно ином смысле: всё та же непрактичность и надмирность девочки из «приличной семьи» «профессора московского университета».

Ни две мировых войны, ни смерти двух музей и сына, ни ад пред- и после- революционного быта, ни даже арест и ссылка, ни скитание по провинциям, ни многолетний голод и лишения, безработица, униженность не смогли смыть с этого «божьего одуванчика» золотой пыльцы непредвзятого (взять нечего) взгляда на жизнь.

Что и превращает описания событий и людей, заграниц и исторических катаклизмов в вереницу субъективных (= романных) глав, главная ценность которых связана с Мариной Ивановной Цветаевой – неслучайно, Анастасия Ивановна (разница в два года) обрывает свои максимально подробные, во всём, что касается детства, отрочества и юности, мемуары 1922-ым годом: годом отъезда сестры в Прагу.



Воспоминания Анастасии Цветаевой

Себя ей описывать неинтересно (да и особенно выраженным пластическим даром она не обладает, накидывая друг за дружкой назывные предложения неразворачиваемых эмоций да общие риторические фразы с восклицательными знаками), к тому же, она прекрасно понимает, что основная ценность этих «Воспоминаний» - её великая семья и гениальная сестра, от дарования которой Анастасии перепали крохи.

«…И вот, после всех – растаявших полос жизни, после разлук, горесей, горечей детства и отрочества – безоблачная, вновь точно в годы младенчества, безоблачная пора счастья! Я не стыжусь штампованных слов, даже подобного соединения их, два штампа! («Безоблачная» плюс тусклость слова «пора» - да ещё расштампованное слово «счастье»). О, я упиваюсь их первоначальным звуком, перводыханием их смысла – точно одна на необитаемом острове я их – услышала? (Птица спела? – Я впервые произнесла?)…» (290)

Мощь старшей, её безусловное формообразующее влияние (прослеживающееся от синтаксических и интонационных подражаний на письме до основополагающих жизненных принципов) полностью подмяли под себя личность младшей.

И это, кстати, одна из важнейших подспудных тем книги: что для человека важнее – расти медленным соком собственной логики развития или трагически подчиниться многолетнему облучению выдающегося родственника? Каково это, например, «быть Никитой Михалковым» или «сыном Никиты»?

«… Раз она т а к видела… М н е надо было себя тренировать на видение сходства, чтобы хоть п р и б л и з и т ь с я к её состоянию счастья. Что-то было грешное в моей зоркости, беспощадности наблюдения. «Я должна раствориться в Маринином состоянии!» - сказала я себе строго…» (474)

Право на одну книгу, как известно, заслуживает любой человек, рассказывающий историю своей жизни. Да не все горазды успокоиться и вовремя остановиться в перетягивании одеяла на себя. В эксплуатации чужого интереса, всегда имеющего чёткую прагматическую подоснову.

Здесь спрятано главное противоречие «Воспоминаний» Анастасии Ивановны, которая, разумеется, интригует и сама по себе (хотя и не тем, что она считает самым в себе привлекательным, но в том о чем она умалчивает – опытом выживания в экстремальной ситуации послереволюционной России и в заключении, умением преодолеть одиночество преждевременно разрушенной жизни, тем не менее, оказавшейся более чем долгой), но которая не умеет себя ни выразить, ни подать вне существования Марины.

«Но я стою – и противлюсь, и сердце сжато тоской: Неужели я иначе чувствую, чем Марина? Неужели ей не тоскливо это смещённое сходство? Как тогда в калькоманиях, сильней подтянув влажную, уже соскальзывающую с изображения оболочку, видишь дрогнувшую, смазанную картинку…. Лютый приступ тоски! Нельзя сказать это Марине – больной, - нет, и здоровой нельзя…» (484)

Хотя, пока Марина рядом, она вполне детально пишет и о себе тоже. Вместо того, ну, чтобы концентрироваться на деталях, связанных с сестрой или родительской жизнью, впрочем, идеально описанных Мариной Ивановной – так что сравнение изначально не в пользу А.И..

Которая исчерпывает весь свой репертуар там, где Марина Ивановна ещё только разминается у бегового барьера. Собственно, именно это Анастасия мне и помогла понять. Поймать и сформулировать: поэт и прозаик Цветаева – человек, отвечающий на все возможные вопросы.

Не пытающаяся ответить, но именно что отвечающая (правильно или нет – вопрос второстепенной важности), поскольку любое действие должно нести смысл и легко ощутимую пользу. Иначе же в ней, закомплексованной и обречённой, просто не будет необходимости. Тем самым, увеличивая степень воздействия на тех, кто рядом (и, тем более, тех, кто одной с ней крови) тысячекратно.

Что поделать, если жили они поначалу предельно тесно и даже маринины стихи читали публично дуэтом. То есть, пока Марина Ивановна позволяла Анастасии быть рядом, всё шло более-менее по возрастающей, но логика жизни (муж, любовь, дети, быт) развёл их так далеко, что Анастасии Ивановне, совершенно не приспособленной к жизни, тем не менее, пришлось существовать автономно.

Кажется, это у неё совсем не вышло, хотя кто я такой, чтобы судить-рядить? Она родилась не для того, чтобы соответствовать моим ожиданиям. Её жизнь – это её жизнь и в документальном повествовании сложно отделить «жизнь» от «литературы», «вещества литературы», которое может быть интересно другим. Поэтому я долго не знал как описывать своё впечатление от этого, с лёгкостью, впрочем, проглоченного за неделю, тома. Решив, по возможности, сосредоточиться на особенностях конкретного текста, а не человека.

Кстати, именно в этом заключается один из важнейших уроков и сложностей, которые мне неожиданно преподнесла эта книга.

Читая, я всё время чувствовал нарастающее раздражение. Умиление и сюсюканье (беззащитность, безоружность, безалаберность) барыни, не умеющей ничего делать, хватающейся то за переплётные работы, то за рукоделие, то за конструирование кукол, приемлемые для описания первых лет жизни, начинают фонить уже после десяти-одиннадцати лет, выпадающих на путешествие по Европе и европейские пансионы.

Дальше больше. Марина взрослеет и отдаляется, однако мимимишность продолжает нарастать, достигая пика фальши во вставном очерке, посвящённом поездке 1927-го на Капри к Горькому.

Так вышло, что перед этим я читал переписку Пастернака с Пешковым, одна из основных тем которой – поездка Анастасии Ивановны в Сорренто, где она работала над очерком, посвящённым «буревестнику революции».

Горький, гостеприимно принявший Цветаеву и её спутника Бориса Зубакина, уделивший им массу времени и даже свозивший на экскурсию по неапольским музеям, так писал Пастернаку: «…она подтвердила сложившееся представление о ней как о человеке слишком высоко и неверно оценившей себя и слишком болезненно занятом собой для того, чтобы уметь – и хотеть – понимать других людей. И она, и Зубакин, кроме самих себя, иной действительности не чувствуют…» (19.10.1927, 420)

Всё-таки, не получается у меня разделить человека и книгу его жизни, тем более, когда всё настолько очевидно, что я бы сделался ещё более фальшив, чем автор, если бы, как она, думал одно, а писал третье.

Всё время, пока я читал «Воспоминания», меня мотало по противоположным полюсам – и если таков был авторский замысел, то честь ему и хвала.

Однажды накрыв (в районе описаний 1909 года и первых поездок в Коктебель), меня постоянно разрывало это противоречивое отношение к плохому стилю неплохого человека, всей своей жизнью заплатившему за декадентство происхождения и естественность богемного мироощущения. За заблуждения и неверные (с моей точки зрения) установки, бывшие бедой, а не виной. Тем более, что, большей частью, вызваны они были наследственностью а «веяниями времени».

Все мы дети своих эпох и я прекрасно отдаю себе отчёт в том, что и сам выгляжу «типичным продуктом» нашей мучительно нарождающейся постиндустриальности. Другое дело, что тексты мои сиюминутны и вряд ли переживут «текущий момент», какой с них спрос?

Воспоминания Анастасии выглядят бледнее и неубедительнее Марининых ещё и оттого, что это, всё-таки, копия и подделка, попытка петь с чужого голоса. Органика у неё другая и очень уж демонстративно она это делает (снимая чужое).

Этот стиль, приписываемый Марине, и так широко разошедшийся по интеллигентским кругам (Цветаевы вполне себе икона, как Хемингуэй или Высоцкий, с определённым набором «признаков мифа» и чёткостью «памяти жанра»), на самом деле, есть стиль не Марины, но Аси, подражавшей тому, чему нельзя подражать. И невозможно копировать.

Месседжи, к которым сводятся многостраничные эпопеи просты и легко редуцируемы до знаменитых одностиший. Как молоды мы были. Когда мы были молодые. Неужели вон тот – это я. Жизнь моя – иль ты приснилась мне…

Можно набрать цитат и из сочинений самой Марины Ивановны, кажется, заворожённой демонами смертности. Это не вязкая и навязчивая суицидальность, нашедшая, в конечном счёте, разрешение, но вполне серебренновечная привязанность к тому, что болеет, разрушается и гибнет. К тому, что обречено, как чахоточная мама или малохольный муж и, поэтому, нуждается в особенно нежном и аккуратном отношении, реализовать которое (как и сохранить) можно только в рукописном варианте.
Или же тяга к тому, что манит непостижимостью собственного ухода: каждый раз сталкиваясь с очередной смертью, Марина Ивановна, превращала её в культ и в оберег, как бы преодолевая, таким образом, страх и страх страха.

Обеспеченная родителями и до поры до времени не нуждающаяся в работе, окружённая няньками-служанками, «под маской плюшевого пледа» (поразительно, конечно, как всё перевернётся до ровно наоборот, когда нужно будет с утра и до вечера, с каким-то особенным надрывом, сменившимся апатией и нежеланием игр и игрищ, чистить, варить и скоблить) она (они) шла у себя на поводу.

По себе знаю о привлекательности (мягко говоря) темы, кружить вокруг которой можно всю жизнь. Гораздо важнее, кажется, преодолеть в себе эту отчаянную, точнее, маскирующую отчаянье, заворожённость, исподволь приручающую небытие, дабы не впасть в прелесть того, что здорового человека прельщать не должно.

Но это я так устроен, что не значит того, что другие, в бережливости своей, должны походить на меня. Тем более, если молох стихов требует новых и новых жертв.

Там, где следовало сдерживаться, Марина Ивановна с раннего детства шла у себя на поводу и пришпоривала эмоции. Не зная норм и запретов. Всё верно: «Поэта далеко заводит речь», но ведь и речь – производное психологического состояния, закрученного и сжатого до такой напряжённой спирали, которую невозможно решить без фирменных поэтических цветаевских приёмов.

Всех этих стремительно обрываемых строк, тире и дефисов, всего пунктуационного, вплоть до апострофов, репертуара, превращённого, с помощью стремительного кинематографического монтажа, из необязательного (непритязательного) кружева в тяжёлую артиллерию наповал убивающих «выразительных средств».

В стихах (и, тем более, в прозе) Марина Ивановна предельно конкретна. Знание контекста снижает «скорость разлёта» - в этом смысле «Воспоминания» А.И. напомнили мне «Картины» Ингмара Бергмана, точно так же настойчиво «снижающие пафос» «метафизического звучания» и «живописного мастерства». Тем, что рассказывает из чего и как, собственно, возникает ощущение волшебства в конкретных картинах, ставших «классикой мирового кинематографа».

Так и Анастасия Ивановна, вольно или невольно, привязывая летучие поэтические соединения к отсыревшим жизненным поводам, лишает их «пузырьков кипучей радости». Тем более, что многие строки и строфы она трактует на свой лад. Вроде, как имеет право, для чего постоянно подчёркивает их сиамскую двухголовость. Но и, одновременно, ревнует Марину к другим, считая себя обнесённой и регулярно, не по рангу (хотя, на самом-то деле, каков он?), обносимой.

Показателен в этом смысле, заключительный мемуар о марининой смерти. Что-то вроде эпилога, в котором собирание документальных свидетельств (люди здесь цитируются всё сплошь "спокойные", уравновешенные – так, что и стиль Анастасии Ивановны успокаивается, становится тише, суше) соседствует с недоумением – отчего это, среди нескольких предсмертных писем, сестра ничего не написала ей?

Для чего извлекается (о, эта особенно завораживающая Асю магия случайностей и совпадений, позволяющая лишний раз включить печку фундаментального инфантилизма) письмо 1910-го года. Марина тогда первый раз пыталась покончить с собой. И тогда сёстры ещё были близки, нуждались друг в друге. Было и письмо.

Фундаментальный инфантилизм настаивает на себе интонационно, возводя случайное в ранг божественного откровения. Выбирая новый дом, перебирая варианты жилища после замужества (тетка Тьо выделила денег на приданное) главное на что обращает Ася (Марина, разумеется, с ней солидарна) это даже не на деревья во дворе, но то, какой роскошный там живёт кот. Или какая в будочке рядом с подъездом сидит собака. Не количество комнат и их расположение, но «там в окне женщина стояла, курила».

И вот это пишет себя конкретный текст или это человек был такой? Надо бы, конечно, почитать другие тексты Анастасии Ивановны, тем более, что их, по её сообщениям, ценили Шестов и Розанов (хотя две самые важные книги ГПУ реквизировало при аресте и уничтожило), но сил и времени уже на это не хватает.

Тем более, что есть очерки Марины Ивановны «про то же самое». Тем более, что там, где у Марины Ивановны последовательность и невозможность поступить иначе, у Анастасии Ивановны – безответственность и приблизительность. Ей же самой вышедшей боком – трагедиями нелепых связей, смертей, тотальной неустроенности, на которую, дабы самосохраниться, может быть, и нужно было реагировать нарочитой близорукостью?

Возможно, в случае Анастасии Ивановны оценивать следует не то, что подарила ей природа (семью, великих собеседников, Мафусаилов век, особенно поразительный для русской жизни в ХХ веке и пережитых Цветаевой трагедий), но то, как она всем этим смогла распорядиться?

Locations of visitors to this page
Tags: воспоминания, дневник читателя, нонфикшн
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 13 comments