paslen (paslen) wrote,
paslen
paslen

Календарь закроет дачный лист

Ездили наводить порядок на даче. Последние восемь лет там жила тетка, теперь участок продаётся. Нужна уборка и лёгкий ремонт, который начали, не разувшись – точно чужие в чужом дому. Не был я там давным-давно, хотя ничего не забыл – с закрытыми глазами могу найти где что лежит.

Она же с нуля росла и обживалась, поэтому любой предмет (или даже стройматериал, любая деталь) здесь с историей. Точнее, когда-то эта пред/пост история у предметов была, пока не выветрилась за ненадобностью – построив дом в черте города, мы перестали нуждаться в даче. Она, после этого, пошла своим путём, а мы своим.

То есть, когда-то всю эту дачную начинку, ссылаемую за ненадобностью из городской квартиры, можно было читать как книгу, а теперь всё это битые означаемые. Кладбище нереализованного прошлого, зашедшего в тупик. Исторический аппендикс.

Собирая малину, окончательно отбившуюся от рук и заросшую крапивой, подумал как символично, что садом этим мы перестали пользоваться примерно тогда же, когда СССР развалился и история дала отросток в другую сторону. С другими вкусами и иными стандартами качества.

Дача для нас была чем-то вроде балкона, на котором с годами скапливается ненужное барахло. «Кресло рассохлось, а выбросить жалко, буду всем друзьям говорить, что это – кресло-качалка», писал Олег Григорьев, а у нас на втором этаже рассохшееся кресло-качалка стареет, сосланное как в богадельню еще из квартиры на Куйбышева (после этого была ещё квартира на Российской).

Дело даже не в жадности, но, во-первых, в инстинктах времён социалистического планового хозяйства, когда вещи были редкими и штучными. И, во-вторых, в том, что ты как будто бы ещё только планируешь жить, причём жить едва ли не вечно, из-за чего всё это щербатое и ущербное, колченогое хозяйство, которого как бы не жалко, если залезут и разорят, хранится, как в кладовке и копится.

Дача оттого и грустна, напоминая склеп нереализованных возможностей, что эта жизнь, с ней связанная, так и осталась непрожитой.
А нет ничего печальнее невостребованных, заблудившихся вещей, медленно зарастающих (уже не очистить и не отдраить) бытием собственного небытия.



Сад "Чайка"

Этот апофеоз антропологического эгоизма – в-третьих, так как одушевляя «живую и неживую природу», мы наделяем её чувствами, аналогичными своим.

Существуя на два дома, я постоянно сталкиваюсь с окаменевшими автопортретами, составленными из отставленных вещей – годами висящей в шкафах одежды, заброшенных на антресоли книг.

Эти ассамбляжи вызывают у меня, между прочим, сильнейшие приступы тошноты в сугубо сартравском, разумеется, смысле: если и есть какая-то тошнота, связанная с экзистенциональными переживаниями, то она именно здесь и заключена – в зримом присутствии твоего отсутствия. Когда вещи твои есть, а тебя рядом с ними нет. Ещё нет, но как бы уже нет.

И это сильно бьёт по нервам еще и от того, что ты же в ответственности за тех, кого приручил. Точно вещи без тебя дичают и начинают разрушаться («…живите в доме и не рухнет дом…»), а ты, вот такой спаситель, пришёл и отомкнул их бытие. Разомкнул в пользу, для которой они предназначены.

Но кто говорит, что вещи существуют не сами по себе, но только для того, чтобы быть предназначенными? Ведь они не хотят есть и спать, поэтому гораздо более самодостаточны чем люди и даже, чем растения.

Если углублять этот стихийный пантеизм, то начинаешь понимать, что, чаще всего, вещи существуют в насильно приданном им виде, это как бы промежуточное (между созданием и разрушением) состояние, заточенное в угоду человеку, а не имманентности материала, из которого вещь создана.

Да и какие вообще у каждого из окружающих нас объектов отношения между первичной материей и «готовым» содержанием? У столешницы с древесиной? У чайной чашки с глиной? У свитера, связанного из шерсти, с шерстью, или, сначала, с нитками, из которых он связан?

И дальше: что происходит с предметами обихода, когда мы их теряем или выбрасываем? Не есть ли такое бытие вещей вне человека – подлинным (раз уж человек – временное создание), по-настоящему наполненным, ибо отныне принадлежит оно самому себе, и только. Вынесенное на свалку, оно же лишается не себя, но своей связи с конкретным человеком, поскольку на свалке такой предмет может подобрать другой человек. А ещё предмет может быть преобразован во что-то совершенно иное – от пепла до экспозиции в музее.

Вычищая дом, замечаешь, как за время без тебя, он обескожил, истёрся, стал проницаемым, точно пагода: ничто не сбылось – ни наши намерения в отношении его, ни его в отношении нас. Он стоит тут, печалится, особенно зимой, когда никто не придёт, всё более и более похожий на памятник той поре нашей жизни, когда мы были молоды и собраны в кучу.

Он – и свидетель, и напоминание, и место действия, и укор, и равнодушие, приходящее в запустение и в упадок. Терраса заросла плюющем, точно римская руина. Вышел – и в нос ударил запах дёгтя, которым покрыто её покрытие.

Когда-то этот дом был чист и свеж и пах стройкой; казалось, что со временем в нём нарастут уют и совершенно иные запахи. Вид его так бьёт по глазам и нервам ещё и из-за этой прерванности процесса (смысла, созидания, комфорта, подробностей).

То есть, после того, как усадьбу перестали подкармливать целенаправленным вниманием, она, во что горазда, продолжила все эти процессы, вместе с дождём и снегом, берёзами и пауками, сама-сама-сама. В собственном направлении, на самом деле, скрадывающем углы узловатых дней, зарастающих будто бы более естественным состоянием до полной самопогружённости.

А запах дёгтя остался. Сегодня жарко, покрытие плавится, пахнет. В углу террасы – дохлый щегол, про которого думаешь, ох, как символично. Пока идёшь до свалки с коробкой из-под чайной заварки.

Нужно что-то сказать, приуготовляя захоронение и засыпая его мусором: «покойся с миром» - чтобы формулой этой отрезать любые возможности для расползания не-пойми-чего (уже дома получил от Виталика смс, что его мама умерла в реанимации, не приходя в сознание), потом убирался дальше.

Таскал мусор и собирал ягоды, старался больше быть на участке, так как природа, несмотря на запущенность территорий, лопнувшие стёкла теплицы, лесное состояние травы на бывших грядках, эффектные бенефисы сорняков, коим не страшны ни зной, ни засуха) умиротворяют гораздо сильнее вечного покоя внутри сырой горницы с окончательно отсыревшими простынями, пролежни которых пахнут вареньем из кинзы (coriandrum семейства зонтичные) и сельдереем.

То есть, бегал туда-сюда, из дома в огород, из-под навеса у веранды, затенённого плющом – на кухню с водой, кипящей на электроплитке и обратно.

Я даже не заметил того момента, когда стал скидывать в прихожей шлёпки, что логично когда ты долго живёшь на даче и собираешься ещё пожить какое-то время, поэтому грязь не растаскиваешь. Но постоянно метёшь первый этаж, моешь пол, оставляя у входа расстеленную тряпку со своим, если по её запаху судить, какими-то совершенно уже своим внутренним бытием.

Переходишь на тот уровень автоматизма, вырабатывавшийся годами, который невозможно никуда девать. Который всплывает, при первой же возможности, как если никаких этих годов, стран, эпох, жизней, не было.

И мы по-прежнему в совке, бедны и счастливы, полны предчувствий, потому что все вместе.


Locations of visitors to this page
Tags: АМЗ, лето
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 10 comments