paslen (paslen) wrote,
paslen
paslen

Categories:

"Живу неспокойно". Из дневников Евгения Шварца (1942 - 1957)

Довоенные дневники Шварц сжег, эвакуировавшись из блокадного Ленинграда, а военные занимают в этом объёмном томе, под 800 страниц, всего страниц сорок, включая предисловие. Основной объём книги – последние семь лет жизни (1950 – 1957), когда самые известные пьесы и киносценарии были уже написаны и Шварц пытался «придумать» что-то новое. Например, писать прозу.

Тут самое интересное: всем известно, что проще всего говорить о себе. Есть даже такое мнение (мне его наиболее афористично высказал Андрей Битов), что любой человек способен написать одну интересную книгу, рассказывая историю собственной жизни. Но только одну, так как дальше вступают уже вопросы технологии и мастерства, требующие додумывания и доформулирования (в том числе и абстрактного), из-за чего первачей, чаще всего, настигает неудача.

Шварц почти во всём было человеком шиворот-навыворот: болезненный ребёнок с богатым воображением (детские записи Евгения Львовича интересны именно каталогизацией возникающих черт характера, завязанных на страхах одиночества: повышенная застенчивость, потребность в любви, перетекающая в желание нравиться, что, в свою очередь, отрыгивается повышенной эмпатией и т.д.) , он легко фонтанировал придумками и отвлечёнными идеями, но стопорился, если дело доходило до описания реальности.

Дневники Шварца наполнены постоянными жалобами на неумение работать методически и системно; известный на весь мир мастер фабульных метафор неоднократно сетует на желание писать прозу, для чего, собственно говоря, он и начинает ежедневные занятия по «технике речи», превращая тетради не столько в хронику текущей жизни (хотя актуальные события, время от времени, в «Живу неспокойно» тоже встречаются), но в воспоминания, крайне кропотливые, подробные, предельно субъективные.

Такое ощущение, что Шварц, перенесший каскад инфарктов, сам от себя скрывает важнейшую составляющую этой ежедневной школы – нахождение ещё одного дополнительного способа бегства от действительности и необходимости подведения жизненных итогов: очень уж он подробно проходится по временам детства и юности, очень уж сердобольно описывает родителей и родственников, друзей и попутчиков.

Кстати, его южное майкопское детство (сытое, стабильное, классицистическое) очень похоже на то, как описывал свои первые одесские десятилетия Юрий Олеша, который, вероятно, не зря считал себя мастером и Маргаритой эффектного, метафорически жирного письма.

Символично, что в одной из своих последних записей (или из последних записей, вошедших в том «Живу неспокойно») примерно за полгода до смерти, Шварц вспоминает «Зависть»:

«Я писал книги маленькие, в стихах, для дошкольников, и мне судилось, что я за них не отвечаю. Те же книги, что писали мои сверстники со всей ответственностью, прозаические, толстые – так глубоко не нравились мне, что я не беспокоился. Видишь, как изменился с тех лет, когда прочтёшь «Зависть» Олеши. Книга нравилась всем, даже самым свирепым из нас. Тогда. Но, прочтя её в прошлом году, я будто забыл язык. Я с трудом понимал её высокопарную часть. Только там, где Олеша рассказывает о соли, соскальзывающей с ножа, не оставляя следа, или описывает отрезанный от целой части кусок колбасы, с верёвочкой на её слепом конце, вспоминается часть тогдашних ощущений…» (20 августа 1956)

Также весьма символичным, что параллельно работе над дневниками, к концу своему окончательно превращёнными в воспоминания, Шварц, том за томом, читает «В поисках утраченного времени». Книга ему активно не нравится (точнее, перевод её, меняющий ауру и смыл подлинника), хотя он и отдаёт ей должное.



Дневники Евгения Шварца
«Дневники Евгения Шварца» на Яндекс.Фотках

Поскольку воспоминания – данность взрослого (давно уже сформировавшегося) человека, движение внутри книги должно возникать из чего-то другого. Только тогда книга эта и будет казаться живой, развивающейся на глазах, подвижной и, поэтому, интересной.

Для Шварца, так совпало, таким движением оказывается эволюция прозаического стиля, постоянно изощряющегося и становящегося всё более изысканным и сложно организованным.

Технические задачи (регулярность, отсутствие повторений и редактуры) плавно переходят в художественные, а образы людей становятся всё более глубокими и точными. «Красной ночью» проходят здесь поиски наиболее точной формулировки или же передачи именно того, что хочется сказать.

«Детский писатель – сочинитель, литератор по преимуществу, потому что имеет дело с читателем, требующем особой формы рассказа. Желая избавиться от всех этих неудобств, я и решил во что бы то ни стало писать нечто ни для чего и ни для кого. Научиться рассказывать всё. Чтобы совсем избавиться от попыток даже литературной отделки, я стал позволять себе всё: общие места, безвкусицу. Боязнь общих мест и безвкусицы приводит к такой серости, что читать страшно…» (24 июня 1952).

Вообще, дневники Шварца не относятся к текстам, из которых постоянно тянет делать выписки. В нём нет демонизма обобщений (против которых, между прочим, Евгений Львович целенаправленно боролся), Шварц – «нормальный» гений, чудо его бытия «обыкновенно» и не стремится к исключительности.

Шварц не случайно относится к странной категории общепризнанных великих и выдающихся людей без собственной биографии: когда все знают фильм «Золушка» или сказку «Два клёна» (не говоря уже про «Сказку о потерянном времени» или «Дракона» с «Тенью») не как проявление чей-то авторской воли, но едва ли не стихийно образовавшееся явление природы; а так же времени написания, как в капсуле заключённых внутри этих бессмертных, постоянно поворачивающихся к нам своими разными гранями, творений.

Оттого-то ты, точно врач на приёме, выслушиваешь его внимательно и беспристрастно, с самого начала. Так вышло, что в 20-х годов Шварц оказался в центре «художественной жизни революционного Ленинграда», участвуя в работе легендарных детских журналов, секретарствуя у Чуковского, обучаясь у Маршака, общаясь с театральным людом и книжными художниками (Канашевич, Лебедев, Пахомов). И даже композиторы (дружба с Шостаковичем, относится к тем связям, которые сам Шварц называл «дружеские отношения замедленного действия»)

Разумеется, больше всего, у Шварца наросло литературных связей. «Живу неспокойно» - мемуарная антология советского (ленинградского) писательского авангарда, рассказы о котором, впрочем, ничуть не менее важны, чем описания автором своей жизни (что косвенный, но признак собственной полноценности, самодостаточности).

«Я начал писать ежедневно в этих тетрадях, не давая себе отдыха, став рассказывать о себе – по нескольким причинам. Первая, что я боялся, ужасался, не глухонемой ли я. Точнее, не немой ли. Ведь я прожил свою жизнь и видя и слыша, - неужели не рассказать мне обо всём этом? Впрочем, это не точно. Я должен признаться, что этого нормального ощущения своего возраста я ещё не переживал. Более того. Я думал так: «Надо же, наконец, научиться писать». Мне казалось (да и сейчас ещё кажется), что для этого есть время. Пора, наконец, научиться писать для того, чтобы рассказать, что видел. Пора научиться писать по памяти – это равносильно тому, чтобы научиться живописцу писать с натуры…» (21 мая 1952)

Кого здесь только нет. И официальных деятелей (Шагинян, Форш, Федин). И просто хороших писателей (Рахманов, Герман, Зощенко, Ахматова, Берггольц).
И Обериутов (одним из наиболее близких людей Шварца был друг-враг Олейников и адской сложности характера которого Евгений Львович так и не рассказывает, постоянно откладывая и, тем самым, создавая одну из самых интересных в томе фигур умолчания).
И Оппоязовцев (много Шкловского, Эхенбаума). И, разумеется, Серапионовых братьев, с которыми молодой Шварц тусил в самые объёмные и насыщенные годы. Лунц, Никитин, снова Федин и многие другие.

Исчерпав жизненные и творческие обстоятельства 20-х и 30-х годов, к которым Шварц постоянно рвался из степенных и неторопливо журчащих детских воспоминаний (одним из технических ограничений, накладываемых на себя с педагогической целью была постепенность, непрерывность рассказа), в последние годы Евгений Львович принялся рассказывать о своих знакомствах по алфавитному принципу.

Записи эти, получившие название «Адресной книжки», кажется мне менее интересными: в них отчётливо виден предпубликационный самоукорот, из-за чего изображения смазываются и расплываются совсем как на общих, взятых со стороны, планах.

Урок оказался усвоен и Шварц приуготовлялся к какому-то новому периоду своей жизни. Я же всё время следил за «свидетельствами времени», прекрасно понимая в каких чудовищных условиях Шварц жил.

Он, впрочем, мало пишет о репрессиях и терроре. Не избегает этого, как Булгаков в своих письмах, но относится к сталинщине как к плохой погоде, мол, ничего не поделать если с климатом не повезло.

Это, конечно, самое ужасное – естественность неестественности, смирение перед лицом абсурдной, катастрофической в каждом своём проявлении, ситуации. И здесь, в отношении Шварца к противоестественности советского социализма, напрашивается два варианта вывода. Он, постоянно готовый к аресту, или понимал, что в случае преследований, будет прочитан.

22 февраля 1951 года он записывает: «Заметил, что в прозе становлюсь менее связанным. Но всё оправдываюсь. Чувствую потребность так или иначе объясниться. Это значит, что третьего условия – писать для себя и только для себя – исполнить не мог, да и вряд ли оно выполнимо. Если бы я писал только для себя, то получилось бы подобие шифра. Мне достаточно было написать «картинная галерея»», «грецкий орех», «реальное училище», «книжный магазин Мареева», чтобы предо мной появлялись соответствующие весьма сильные представления. Я пишу не для печати, не для близких, не для потомства – и всё же рассказываю кому-то и стараюсь, чтобы меня поняли эти неведомые читатели. Проще говоря, стараюсь, чтоб было похоже, хотя никто этого с меня не требует…»

А свою последнюю запись за 1950-ый он заканчивает так: «Это я учусь писать свободно.» (24 декабря).

«Мечта поймать правду, заставляющая меня быть столь многоречивым, желание добраться до самой сердцевины, нежелание быть милым и литературным толкает в шею…» (26 ноября 1950)

Ну, или, как странно лёгкий человек (лёгкий в смысле фантазийности, позволяющей приспосабливаться к самым чудовищным бытовым условиям блокады и эвакуации), Шварц, шагал, таким образом, поверх страшащих его социально-бытовых обстоятельств, переводя их в «дымящееся» «облаком фона» агрегатное состояние «общего плана».

В этих свидетельствах нет ярких деталей и особенно оригинальных наблюдений (измышлений), но лишь общие, как бы посильные, соображения о том чего избежать как бы попросту невозможно. «Как бы», да.

Каждый день Шварц писал по паре компактных абзацев (писал, в основном, утром), темы которых (герои и обстоятельства) переходили и на соседние дни, превращая, таким образом, отдельные «календарные листки» в главы. Так вот, несколько таких глав, посвящено и писательскому совещанию, на котором «предали гласности» доклад Хрущёва, «разоблачающий культ личности».

Шварц фиксирует реакцию писателей, своё собственное отношение, после чего записки вновь возвращаются в «воспоминательное русло». То есть, да, и думал, как это может восприниматься со стороны и человеком был странно лёгким.

Только перед самой смертью (последний год, последняя тетрадь) Шварца точно прорывает: обстоятельства первой блокадной зимы, когда Евгений Львович работал на радио, а потом был эвакуирован в Киров и, затем, в Сталинобад, описываются с мощной и молодой детализацией.

Сначала ужасы осаждённого города, затем чудовищный бардак на железной дороге, болезненный быт кочующих, обездоленных людей описаны трепетной (после юношеской контузии Шварц всю жизнь страдал тремором, но дело не в этом), но могучей рукой, внимательным и безжалостным глазом.

Эти свидетельства, по силе и красоте письма, вполне могут быть опубликованы в одном томе с заметками и очерками Лидии Гинзбург или же трагическими монологами Надежды Мандельштам.

Точно Шварц, наконец, нашёл, точнее, обрёл под финал, точку сборки: с одной стороны, «набил руку», а, с другой, нашёл тему, в которой можно было раскрепоститься, не чувствовать себя особенно скованным самоцензурой.

Ужасы фашистского нашествия и, вызванный войной, сумбур вместо музыки, многократно увеличенный неразберихой плановой экономики и тотальной полицейщиной повседневного существования, когда «инструкция» заменяла и подменяла собой «живое вещество» реальной общественной жизни, таким образом, подспудно уравновешивается с советским сталинским режимом.

Как кажется, совершенно неслучайно: грандиозный мастер иносказаний и сюжетных метафор прекрасно понимал, что остаётся в сухом остатке от его совсем не «обличительных речей».

Мне сегодня кажется крайне принципиальным опыт уцелевшего человека, который не старался приспособиться к вопиющим обстоятельствам, идущим в разрез со здравым смыслом и который, при этом, не был диссидентом.

Но, существовал как мог, наособицу, в круг своей синдроматики и повседневных «творческих вопросов», помогающих ему выстроить непробиваемую завесу от окружающих реалий.

Зощенко, выступавший на шестидесятилетии Шварца, сказал: «С годами я стал ценить в человеке не молодость его, и не знаменитость, и не талант. Я ценю в человеке приличие. Вы очень приличный человек, Женя…»

Приличный человек, занятый своим делом, имеет право не замечать то, что не касается этого самого дела.

Разумеется, Шварца били-колотили так, что мало не покажется. Снимали спектакли, корёжили пьесы, прорабатывали на собраниях и съездах, писали «доносную» критику, однако, «повезло» ему больше, чем Булгакову.

И тем, что талант Евгения Львовича оказался весьма специфичным (уклон в «детскость» и «сказочность» порождал обвинения в аполитичности, но грех этот оказывается гораздо менее тяжким, чем остросовременное «попутничество»), и тем, что нашлись люди (Н. Акимов с «Театром комедии», В. Образцов с его куклами), взвалившие тяжесть «пробивания» текстов Шварца на свои административные плечи.

То, что Шварц не был «простым» человеком, говорят портреты Чуковского и Лебедева, Шкловского и Олейникова, которых он, со знанием дела, описывает как людей недобрых и мизантропических.

А вот гений Шостаковича находится в согласии с особенностями его ответственной натуры. Таким образом, и понимаешь, что же, на самом деле, Шварц думал о себе и своём месте.

Особенно если сравнивать его с, близким по визионерской силе, Булгаковым. Ну, а про Олешу как-то сразу всё было понятно.


Locations of visitors to this page
Tags: дневник читателя, дневники, нонфикшн
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 15 comments