paslen (paslen) wrote,
paslen
paslen

Category:

"Колымские тетради" Варлама Шаламова

Мой интеллектуальный друг, почитав у меня в ФБ стихи Шаламова, попечалился о его дурновкусии: мол, насколько это похоже на Блока, и насколько это хуже Блока; более плоско, что ли, менее музыкально.

Шаламов ведь и в самом деле, был наследником символистов, получив в наследие от них не только словарь, карту жанров, но и трепетное отношение к поэзии, позволившее ему выжить в лагере.

Но символисты явились как бы скопом и все сразу, а Шаламов, недобиток и последыш, проходил в своём техническом развитии все эти стадии постепенно – отчего он и двигался от символистов и Блока к Пастернаку, испортившему собой очень много авторов и ещё больше стихов.

Пастернак сам прекрасно понимал тлетворность своего влияния и на первое же письмо Шаламова, который написал кумиру как только освободился и вышел на поселение, посвятил разбору не его, шаламовских, текстов, а своей собственной стратегии: «для того чтобы Вам стало яснее дальнейшее (а совсем не из поглощённости собой)…»

Если свести самое длинное пастернаковское письмо Шаламову к сухому остатку (отметив, между делом, его «острую наблюдательность, дар музыкальности, восприимчивость к осязательной, материальной стороне слова» и вообще «свежесть задатков»), можно сказать, что БЛ пожурил корреспондента за неправильность литературных ориентиров.

("Удивительно, как я мог участвовать в общем разврате неполной, неточной, ассонирующей рифмы. Сейчас таким образом рифмованные стихи не кажутся мне стихами. Лишь в случае гениального по силе и ослепительного по сжатости содержания я, может быть, не заметил бы этой вихляющей, не держащейся на ногах и творчески порочной формы" - писал БЛ летом 1952 года, и уже в 1954-м году, в сокровенной записной книжке Шаламов формулирует: " Ассонанс — это рифма, которую повторяет глухой").

То есть, таким образом, выходит, что развивается Шаламов правильно и единственно верно, обеспечивая написанное золотым запасом (не дай бог любому) пережитого, а вот ориентируется в технологиях – не вполне, что, в общем-то, простительно.

Так как, во-первых, в СССР вообще мало кто понимает что происходит в языке и с языком (тем более, поэтическим), а, во-вторых, там, где Шаламов отмораживал руки и ноги, слеп, теряя остатки здоровья, следить за развитием актуальных тенденций было как-то не очень с руки.

И Шаламов и Пастернак прекрасно понимали это, из-за чего констатация вторичности (ведь именно последователь может выбрать как правильную, так и неправильную ориентацию в пространстве) не выглядела окончательным приговором о бездарности.

Тем более, что тексты из «Колымской тетради» это как бы и не совсем стихи, которые нужно оценивать по сугубо литературным канонам, это, скорее, медитации, мантры и даже молитвы, помогающие (и, в конечном счёте, помогшие) выжить узнику, счастливо, оказавшемуся несгибаемым логоцентристом ("Время сделало меня поэтом, а иначе чем бы защитило.")



Сканы сайта Шаламова
«Сканы сайта Шаламова» на Яндекс.Фотках

Мы хорошо знаем о том, что драматические пьесы в стихах Солженицын писал в заключении не от большой любви к театру, но потому что так, в такой форме, их легче было запомнить. Сохранить, не записывая.
Когда читаешь стихотворения из «Синей тетради», затем из «Сумки почтальона», потом всё более разрастающиеся в пространстве (значит, времени на себя появляется чуть больше, можно заныкаться где-то; сховаться и перевести дыхание) произведения из циклов «Лично и доверительно», «Кипрей», «Высокие широты» кажется, что с них слезает кожа.

Слоями, обнажая рядом с символистской неопределённостью посыла «про вообще» с конкретными советскими канцеляритами. И, тут же, крупные планы остранения в духе Заболоцкого соседствуют с по-барочному завитыми пастернаковскими метафорами природы и мира вокруг как проявлений бытийных и даже физиологических.

Всё это очень тесно сбито и подвязано грубой рогожей в пределах одного четверостишья. И так крупно нашинковано, что не снилось ни одному Зощенко или даже Платонову, с которым Шаламова интересно было бы сравнивать.

Тем не менее, несмотря на видимые сбои, это важная лирика, нисколько не страдающая от собственных несовершенств, так как, прежде всего, тексты Шаламова воспринимаешь не как артефакт, но, скорее, как лирический, но дневник, то есть, документ.

А свидетельства воспринимаются и бытуют совершенно по иным законам.

Помню, как в армии, как только высвободится свободная минутка, я садился писать письма «на родину» и главной задачей моей в этих посланиях было как можно естественнее и органичнее игнорировать вопиющий факт несвободы.

Я хотел жить и ощущать себя вне какой бы то ни было ущербности хотя бы на территории письма – той небольшой плоскости бумажного листа, которой я мог обладать безраздельно.

Понятная и вполне естественная игра, со временем перестающая быть игрой (особенно в крайних, пограничных условиях советского заключения и всего, что за этим следует), но превращающаяся в единственно действенный метод спасения.

Случай Шаламова (который, кстати, хотя бы частично, но сподобился выбраться из-под обломков чудовищной психодрамы, растянутой на десятилетия и даже, несмотря ни на что, прийти во второй половине жизни к некоторому литературному олимпизму) говорит о том, что знание биографического контекста необязательно – тексты силы говорят о себе сами.

То, внезапно проговариваясь какой-нибудь деталью казарменного уклада (видом из окон общей спальни) в очередном идиллическом казалось бы, по звучанию, таёжном пейзаже.

А то ударяя по нервам неестественной близостью высоких материй и шарикоподшипникова волапюка («Все дело здесь такого рода, Как вы легко понять могли: Дождем крапленая колода Ва-банк играющей земли…»), из-за чего проволоки нервных окончаний выпирают из этих мотков ещё сильнее.

Шаламовская техника бьёт помимо сознания и смысла куда-то сразу в неплотно закупоренные файлы нашей общей памяти, из-за чего, кажется, важность их понятна даже тем, кто никогда не сидел и даже не служил в армии.

Вспоминая Пастернака, можно обобщить, что здесь кончается искусство и дышат почва и судьба, а можно пожалеть, что тупая репрессивная машина ломала-ломала и, с до сих пор слышимым хрустом, сломала одного из самых тонких и лиричных (метафизичных, восприимчивых) поэтов ХХ века.

С другой стороны, Шаламов – не Мандельштам и вполне вероятно, что без бесчеловечного опыта лагерей он так бы и остался в подражателях символистов. Третьим в пятом ряду.

Что важнее?

И вообще правомерна ли сама такая постановка вопроса?
Насколько правомерна?

Некоторое время назад, найдя сайт, на котором выложено всё, что осталось от этого святого человека (и даже чуть больше) я каждый день читаю по несколько стихотворений, постепенно переходя от тетрадки к тетрадке.

Радуясь, например, тому, что некоторые стихи кажутся мне спокойнее и как бы отработаннее (значит было время на их полировку), а какие-то, особенно раненные, пролились и застыли (запеклись) вот так, вырванным из нутра четверостишьем.
Все те же снега Аввакумова века.
Все та же раскольничья злая тайга,
Где днем и с огнем не найдешь человека,
Не то чтобы друга, а даже врага.
Сижу и пытаюсь угадать какие странички «Высоких широт» заполнялись спокойным и сытым человеком, а какие твердились по кругу, цедились сжатыми от боли зубами, заменяя узнику, ослепшему от невзгод, зрение.

Мне (думаю, каждому из нас) легко солидаризоваться с интимным опытом Варлама Тихоновича, так как никто из нас не избежал разной, правда, степени поражённости, отравленности бесправием отечественной истории и родного социума.

Много разъезжая по разным странам, наблюдая и изучая чужое искусство, с горечью должен сказать, что наша нынешняя культурная проблематика, на которой зиждется и произрастает практически всё современное искусство, включая музыку и литературу, кажется печально локальным, донельзя провинциальным.

Провинциальность, впрочем, бывает разной. И есть такая, что, цветением антиглобализма, способна украсить любую выставку или антологию душеподъёмным своеобразием.

Наша особость другого сорта – она изничтожающая и принижающая (в том числе к земле). За последние десятилетия и века мы накопили бесценный, но мало кому, на самом деле, нужный, кроме нас самих, опыт выживания во времена репрессий, тотального цензурирования и подавления личности.

Мир уже давным-давно встал на иные рельсы, повернул в другом направлении, поспешая в сторону безоблачного потреблядства и только мы всё ещё изощряем мозги шизофреническим многомыслением.

Ибо расслабляться нельзя ни на минуту.
Ибо никогда не знаешь откуда прилетит и откуда прилететь может.
У верблюда два горба, потому что мы не живём, но выживаем в условиях постоянного давления, деформирующего любую, даже самую здоровую, психику.

Каждый новый виток эскалации госприсутствия в частной жизни отбрасывает русскую культуру всё дальше и дальше назад – в тень хтонических (тело)движений и тектонических сдвигов, поэтому я совершенно не удивлюсь если очень скоро у нас появятся только что написанные и поставленные трагедии, нигде, кажется, в цивилизованном мире более невозможные.

Поэтому (в том числе и поэтому) до сих пор лагерная лирика Шаламова воспринимается нами как родная речь одинокого, затерянного в тайге человека, которому вырваться в лес подальше от людей – нечаянная и самая горячая радость. Радость более горячая и сладкая, чем чай.

Отчаянный и отчаявшийся одиночка, ощущающий себя живым покойником (у Блока был - "мертвец", почувствуйте разницу") опорой которому – лишь великий и могучий – оказывается сильнее обстоятельств.

Это ли не урок, важный, впрочем, только тем, кто этот могучий да великий понимает.


Locations of visitors to this page


"Колымские тетради" стихов: http://paslen.livejournal.com/1795070.html

Выписки из записных книжек Шаламова: http://paslen.livejournal.com/1795207.html

"

Я записываю свои стихи с 1949 года, весны 1949 года, когда я стал работать фельдшером лесной командировки на ключе Дусканья близ речки Дебин, притока Колымы. Я жил в отдельной избушке – амбулатории и получил возможность и время записывать стихи, а следовательно, и писать.

Хлынувший поток был столь силен, что мне не хватало времени не только на самую примитивную отделку, не только на сокращения, но я боялся отвлекаться на сокращения. Писал я всюду: и дорогой – до больницы было по ключу двенадцать километров, и ожидая начальство, получая лекарства...

Едва заканчивалось одно стихотворение, как начиналось другое, дрожало в мозгу третье и четвертое. Обессилев, с усталыми мышцами руки, я бросал работу.

Результаты вписывались в тетради, самодельные тетради из оберточной бумаги, а черновики шли в печку. Но черновиков было не очень много. Сами тетради эти были задуманы как большие черновики, к которым я когда-нибудь вернусь. У меня не было времени на отвлечения, на отделку, на простые сокращения, на композицию самую элементарную. Величайшей удачей, почти чудом, я считал самую возможность записи этих стихотворных строк, как ни неуклюже, как ни шатко были построены строфы, строки.

"
Кое-что о моих стихах (1969)
Tags: поэзия
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments