paslen (paslen) wrote,
paslen
paslen

Category:

Жорж Бернанос "Униженные дети". Дневник 1939 - 1940 ("Дневники ХХ века" изд-ва "Владимир Даль")

Дневник Жоржа Бернаноса лучше всего раскрывается с помощью прямо им противоположных дневников Ивлина Во – гладкопись внутренней реальности здесь намеренно лишена каких бы то ни было реалий, внятных поводов (на которые, иной раз, мимоходом, Бернанос бросает какие-то намеки) и ещё более внятных выводов.

Если экстравертный Во основывает записки на внешних событиях, то заметки Бернаноса – бурлящие потоки внутренних процессов, стенограммы той самой «умственной жвачки», одолевающей любого, погружённого в постоянное оцепенение человека.

«Бог знает, что себе бормочешь, ища пенсне или ключи», занимаясь при этом постоянным перекачиванием всевозможных, ни к чему не приводящих умозрительных формул; почти механически (подобно сюрреалистам, почти на автомате); точно насос, осуществляющий собственное предназначение.

Бернанос нанизывает, одна на другую, метафорические и риторические фигуры, далёкие от каких бы то ни было жанровых или прочих (документальных, публицистических, сюжетных) надоб – даже «Анабасис» Сен-Жон Перса рядом с этими отвлечёнными размышлениями и медитациями выглядит предельно конкретным и чётким.

Даже лотреамоновские «Песни Мальдорора», с формальными и технологическими особенностями которых хочется сравнивать "Униженных детей»: они, эти странные книги (на основании своих дневниковых записей и выступлений на радио Бернанос составил предыдущие свои книги – «Большие кладбища под луной» 1938-го года, названные при первой русской публикации «памфлетом» или же «Мы, французы» 1939-го) и лежат, как мне кажется, ровно посредине между авангардными поисками прошлых веков и, ну, скажем, Беккетом, «безымянный» герой которого тоже («я не знаю, кому это говорю», роняет Бернанос в конце книги) не понимает зачем и для чего пишет.

Другой ближайший дискурсивный аналог здесь – дневниковые книги Франсуа Мориака, составленные из статей, ранее опубликованных в газетах: названия их («Дневник-1», «Дневник-2», «Дневник-3»), кажется, обыгрывают самые разные оттенки французского слова «journal», так же, как название самого известного романа самого Жоржа Бернаноса «Дневник сельского священника».



Зимние книги
«Зимние книги» на Яндекс.Фотках

Проповеди, выглядящие на бумаге избыточными, или же, ну, да, медитации – то есть, технологические приспособления, с помощью которых автор впадает в умозрительный транс, замещающий ему тревожную, непредсказуемую реальность.

Когда пишешь, вроде, спасён и огорожен; боль притупляется и не болит; с другой стороны, чувствуешь себя вовлечённым в судьбоносные волны.

«Чтобы было видно, чем является настоящий мир, чтобы мы имели образец совершенно мира. Этот же мир не является безупречным произведением искусства, так как любое такое произведение должно обладать внутренним единством, а он был собран из несвязанных друг с другом кусков, с трудом собранных вместе экспертами. И теперь, когда он не стоит потраченной на него бумаги, вы хотите убедить нас относиться к нему с одобрением. Мы не читали, когда подписывались под ним, мы просто поставили на нём крест.» (36)

В Европе начинается война, Германия захватывает страну за страной, вот призывники, лучшие дети Франции, гибнут непонятно за что: нужно иметь ввиду, что дневник ведёт инвалид, напрочь покалечившийся в мотоциклетной аварии в 1933 году, уехавший после этого в Бразилию.

Находящийся, таким образом, вдали (дальше, кажется, некуда) от родины и процессов, которые она переживает и создающий, с помощью письма, тревожную грёзу, самодостаточный универсальный фантом, дополнительно разгорающийся из-за этой самой удалённости и помогающий преодолеть предельную отчуждённость от всего.

Медитации, то есть, плавно плывущие периоды и абзацы (без каких бы то ни было названий или обозначений), объединённые точно в такие же безымянные (обезглавленные) главы, минимально рознящиеся между собой лишь той или иной интенцией.

Например, «военной» в начале книги, «католической» в её середине или «пространственно-биографической» в конце. Перемежающейся цепочками ассоциаций, связанных, ну, скажем, с ощущениями «военного тыла». Или же с «жизнью лжи».

«Если бы война завтра закончилась, какой смысл имела бы эта книга для всего мира – или даже только для моих друзей? Или для меня самого? Но у этой войны также нет смысла. Если он у неё когда-нибудь появится, то он появится и у книги.» (213).

Отдельные фрагменты дневника хочется назвать «высокопоэтическими» (неожиданное описание тропического ливня, вдруг врывающееся в эту стерильную риторическую виртуальность и растянутое на страницы), однако, чаще всего, это странное, межеумочное бормотание.

Не размышление и даже не воспоминание, но ровный речевой поток, собранный в «жалкие школьные тетрадки, купленные в канцелярском магазине Пирапора. Текст едва читается, потому что, предвидя их отправку в Европу, я старался писать мелким почерком…» (5)

Так что самое интересное здесь, пожалуй, вспыхивающая, время от времени, рефлексия о природе вот этого, конкретного, в нынешнюю минуту сочиняемого текста.

«Я уже не льщу себе, что пишу для небольшого круга своих друзей, такая претензия кажется мне сегодня смешной. Правду говоря, я вообще больше не знаю, для кого пишу, я и не стремлюсь это узнать, я не желал бы теперь идти кому-нибудь навстречу, не из гордости, конечно ж, но потому что я не уверен, что могу по своему желанию распоряжаться тем, что у меня есть, и потом, я, вероятно, не предложил бы вам самое лучшее, желательно, чтобы вы сами сделали свой выбор. Слово «банальный» меня уже давно не пугает. В печи банальностей сгорает весь мир. Я не театральный актёр, и у меня нет предубеждения против печей, я хотел бы надеяться, что мои книги и будут такой печью, где каждый мог бы свободно испечь свой хлеб – но увы! Это также всего лишь мечта!» (181 – 182)

Переведённые на русский романы Бернаноса, «Дневник сельского священника» и «Под солнцем сатаны», увлекли меня «грубой искренностью», непредсказуемостью конструкции и письма, идущих то ли от автономности сиюминутного контекста, которым наш читатель не владеет (но в который нарратор погружён без остатка), то ли от предельной писательской субъективности, складывающейся манифестацией «машины нервов» - индивидуальной авторской физиологии.

Тем, как к точным и глубоким («общечеловеческим») умозаключениям он приходит когда ничего такого от него совсем не ждёшь, поскольку повествование развивается по своим, неявным и непроявленным, правилам.

Как если оно неожиданно выныривает из непрозрачных глубин, чтобы мельком встретиться с читателем взглядом. Блеснуть неожиданной формулой или же мыслеформой («Обычная ошибка мастеров маневра – верить, что осуществляешь свой собственный маневр, тогда как на самом деле участвуешь в чужом, в силу иллюзии, похожей на иллюзию путешественника, разглядывающего, как трогается поезд напротив его окна», 201).

Оттого, собственно, я и взялся за «военные дневники» (послесловие к книге В. Ю. Быстрова определяет их как «феноменологию войны», как «компендиум импрессий человека, оказавшегося волей судьбы вдалеке от всех театров военных действий»), что Бернанос привлекает демонстративным нарративным инопологанием, резко отличающемся от той манеры разглаживания любых сюжетных и стилистических складок, к которой мы привыкли в русской беллетристике.

Модернистам, тем более, католического толка, возьмём ли мы литературу или же окончательно отвлечённое от укоренения в реальности изобразительное искусство, это, вообще, свойственно – всё глубже и глубже погружаться в необъясняемую, необъяснимую имманентность; всё дальше и дальше уходя в дебри личной синдроматики.

Важно, что в этой запредельно субъективной книге напрочь отсутствуют комментарии и даже оглавление (его попросту не к чему прицепить!), а послесловие, настаивающее на сугубо военной тематике «Униженных детей», на самом деле, постепенно сходящей к финалу книги на нет, запутывает ещё больше.

(Советские публикаторы Бернаноса были более прямолинейны. В «Тернистом пути к истине», предисловии В. А. Никитина к сборнику 1988-го года, читаю чудесное: «Большинство из его аргументов вызовут у нас скорее неприятие, чем солидарность. Он не был нашим другом, он шёл от иных, чем, мы, горизонтов и в ином, чем мы, направлении…» (5-6))

На первый взгляд, все эти предельно схоластические потоки и излияния на абстрактно-общественные темы дальше всего лежат от традиционной проблематики эпистолярных и документально-промежуточных жанров.

Однако, постепенно проникаясь текстуальной авторской дрожью, понимаешь, что такое «наедине со всеми» («…я доволен, что моя жизнь так плохо устроена, что в неё можно войти, как на мельницу…», 188) существование лучше всего фиксирует разницу не литературных, но уже онтологических проявлений и подходов.

Когда человек человеку то ли волк, то ли марсианин.

Мы же привыкли, что любой, даже самый интимный документ, вольно или не очень, стремится установить с нами контакт – связь через понимание (эстетическое или биографическое).

«Нет ничего глупее, чем дневник, по крайней мере, пока сам автор на него смотрит. Я никогда не пугался глупости, всё, что мы пишем искренне, – глупо, любое подлинное страдание в своей основе – глупо, иначе людская боль лишилась бы своей тяжести и улетучилась бы к звёздам. Что ещё можно сказать? Если вы желаете страдать в одиночестве, молчите...» (28)

Жорж Бернанос кажется мне радикальным не только в своих, предельно критических, «католико-реалистических», а, на самом деле, безотчётно экзистенциальных, романах, но и в нечаянных эпистемологических разрывах, маркирующих последнюю стадию отчаянья.

Совершенно, казалось бы, не свойственных искренне верующему человеку.


Locations of visitors to this page
Tags: дневник читателя, дневники, нонфикшн
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments