Григорович, как известно, сыграл исключительную роль в жизни и творчестве Чехова, написав ему, неоперившемуся автору юморесок, письмо после которого Чехов впервые задумался о природе собственного таланта, став серьёзнее относиться к тому, что пишет.
Письмо это Чехов неоднократно цитировал самым разным адресатам, многократно на него ссылался как на присвоенный литературным сообществом знак качества, вот я и заинтересовался самим Григоровичем, благо «Литературные мемуары» его совсем уже коротки.
Как я понимаю, Григорович поддержал Чехова с пониманием, так как и сам начинал "литературную жизнь" увязнув в "на подхвате" дольше обычного: француз по матери, он перелицовывал легкомысленные пьески на русский лад, поскольку подвязался в театральной дирекции и пытался связать судьбу с театром (не вышло), а так же писал безымянные брошюрки на злобу дня.
Да, точно так же, как театр (хотя, возможно, и в меньшей степени, раз при первой же возможности слинял из Академии художеств в Дирекцию театров), Григоровича прельщали визуальные художества; однажды, он даже чуть было не стал директором Эрмитажа, написав один из первых путеводителей по императорским коллекциям.
Однако, оказавшись на распутье, подобно Достоевскому, своему соученику по Инженерному училищу, Григорович выбирает самое действенное и массовое искусство середины XIX века, став известным повестями из жизни крестьян.
Дебютные «Деревня» и «Антон-Горемыка» вызвали максимальный интерес к творчеству Дмитрия Васильевича, более уже не преодолённый, несмотря на то, что за свою долгую жизнь в литературе он ещё много чего понаписал (несколько романов и даже очерки о кругосветном путешествии, предпринятом им по примеру Гончарова).
По всему выходит, что письмо Чехову, приветствуя нового потенциального гения, писал полузабытый прозаик второго (если не третьего) ряда, ценимый, прежде всего, за «реализм».
А реализм, батенька, это когда изображают подсмотренное в жизни в формах, расположенных как можно более близких к этой самой жизни; все свои известные очерки, начиная с первого про петербургских шарманщиков, написанного для «Физиологии Петербурга» и вплоть до «деревенских» повестей, Григорович списывал с окружающей его действительности, когда приезжал из столицы отдохнуть на бабушкины блины.
Кстати, бабушка его тоже была француженкой (а русский язык – неродным, уже в сознательном возрасте закрепленным), что позволило ему начать свои мемуары крайне эффектной фразой: «В кругу русских писателей вряд ли много найдётся таких, которым в детстве привелось встретить столько неблагоприятных условий для литературного поприща, сколько было их у меня…»
В нынешнее время, скорее всего, Григорович был бы очеркистом в духе советских «Известий» или «Огонька»: реализм для него – неприукрашенная «правда жизни», которой следует держаться не только в искусстве, но и в жизни.
Приехав однажды в поместье к Тургеневу, Григорович увидел, что обещания Ивана Сергеевича оказались, мягко говоря, преувеличенными, что и было разыграно в немедленно написанном скетче, который играли основой домашнего спектакля не один и даже не два раза.
«Мы вторили ему и мысленно переносились к тому, что нас ожидало: старинный, обширный барский дом, полный, как чаша, нескончаемый парк, леса на несколько вёрст в окружности и, наконец, перспектива увидеть соседку-красавицу, о которой Тургенев говорил, что при первом взгляде на неё ум наш помрачится и мы попадаем ниц, как подкошенные стебли.
Ожидания наши, к сожалению, не вполне оправдались. После пожара старого дома осталась только часть его, куда перенесли всё, что можно было спасти; парк оказался садом, но, правда, очень большим, с древними деревьями и пространным прудом; на всём лежала печать запущенности, не мешавшей, впрочем, живописности в целом. Вокруг дома и деревни расстилалась плоская чернозёмная земля; надо было отправляться версты за две, чтобы встретить холмы и леса. Соседка-красавица произвела на нас обратное действие против того, что мы ожидали: она была во всех статьях скорее дурна собою, чем красива…» Стр. 137-138
Ситуация с «реализмом реалиста», видящего то, что недоступно другим, повторилась (правда, в меньшем масштабе – но где Тургенев, а где Дружинин!) и в усадьбе Дружинина.
«Перед завтраком мы пошли купаться; с первого шага в воду нога моя стала вязнуть, и я скорее вышел на берег.
– Что с вами? – беспокойно спросил Дружинин.
– В пруду вязко.
– В каком пруду? Где вы видите пруд?.. Это озеро… И вовсе не вязко, на дне чистый песок…
В течение дня я по ошибке произнёс несколько раз слово «пруд» и всякий раз Дружинин спешил меня исправить, вскрикивая, с оттенком неудовольствия: озеро, озеро, озеро!» Стр. 144 - 145
Судя по тоненькой тетрадочке мемуаров (не дотягивая до 200 страниц, это, пожалуй, самый жидкий выпуск в серии «Литературные мемуары», где даже Боборыкин поимел право на два жирных тома), к концу творческой жизни Григорович был о себе не очень высокого мнения – кажется, объём воспоминаний весьма чётко координирует с представлениями пишущего о себе.
Понятно же: чем выше самомнение – тем больше вклад в мировую культуру, позволяющий безнадзорно и без каких бы то ни было ограничений тратить бумагу и читательское внимание.
В этом смысле, тоненькая книжечка «Литературных воспоминаний» в тёмно-синей шинельке, большая часть которой посвящена безусловным классикам (Некрасову, Тургеневу, Гончарову, Достоевскому, Тютчеву, Толстову, Панаеву, Островскому, Белинскому etc) выглядит безусловным признанием собственного творческого поражения.
Отсюда – основное внимание к более удачливым коллегам: отыграв обязательную «программу становления» детство – отрочество – юность, Григорович практически не останавливается на личных обстоятельствах.
Так, из книги мы ничего не узнаём о его личной жизни, посвящённой, в основном, случаям из писательских кругов.
Впрочем, на развёрнутые портреты кумиров публики и прижизненных классиков Григорович тоже не особенно тратится: объём не позволяет, из-за чего нынешние "Литературные воспоминания" напоминают план-конспект чего-то потенциально более важного и интересного - с обязательными отступлениями и неожиданными камбеками.
Выделяя ту или иную характерную черту Тургенева или Некрасова, он окружает все эти фигуры несколькими событиями, чтобы тут же перейти к следующим – реализм, собирающий росу сугубо внешних проявлений не особо мирволит проникновению вглубь, из-за чего становится понятным отчего, собственно, Григорович со своими многотомными эпопеями и хромает где-то в арьергарде.
Хотя кое-какие самостоятельные умозаключения можно сделать и на основе записок Григоровича.
Из того, как Белинский и компания первоначально превознесли Достоевского до небес за «Бедных людей», а затем разочаровались из-за «Двойника», заставив писателя бледнеть и мучиться; из того, как дерзил и противоречил всем «столичным штучкам» Лев Толстой можно наглядно увидеть как литературный истеблишмент мешал (и мешает) развитию оригинальных талантов, пестуя очевидные посредственности и мешая развитию подлинных дарований, которые стали (становятся) собой только наплевав на «мнение света». Оставшись один на один со своей собственной синдроматикой и личными обстоятельствами.
Согласившись привезти Толстого на обед в «Современник», где граф печатался, но никого из редакции лично не знал, Григорович инструктирует его что «нельзя касаться некоторых вопросов и преимущественно воздерживаться от нападок на Ж. Занд, которую он сильно не любил, между тем как перед нею фантастически преклонялись в то время многие из редакции…»
Весь обед Толстой молчал, но услышав имя Занд, «он резко объявил себя её ненавистником, прибавив, что героинь её романов, если б они существовали в действительности, следовало бы, ради назидания, привязывать к позорной колеснице и возить по петербургским улицам…» Стр 148
«Сцена в редакции могла быть вызвана его раздражением против всего петербургского, но скорее всего – его склонностью к противоречию. Какое бы мнение ни высказывалось и чем авторитетнее казался ему собеседник, тем настойчивее подзадоривало его высказать противоположное и начать резаться на словах. Глядя, как он прислушивался, как всматривался в собеседника из глубины серых, глубоко запрятанных глаз и как иронически сжимались его губы, он как бы заранее обдумывал не прямой ответ, но такое мнение, которое должно было озадачить, сразить своей неожиданностью собеседника…» Стр. 149