paslen (paslen) wrote,
paslen
paslen

Categories:

Дневники В. Гомбровича 50-х годов


Первое, что бросается в глаза – Гомбрович не ставит дат своих записей, только дни недели. Сколько дневниковых текстов я не читал, но с таким сталкиваюсь впервые – и это настраивает на оригинальный лад.

Тем более, если учитывать историю появления этой прекрасно изданной книги (у слова «дневник» есть странное, притягательное свойство, парализующее внимание; может быть, именно поэтому в «Издательстве Ивана Лимбаха» название книги дано шрифтом раза в три превышающим имя автора), объёмом с джойсовского «Улисса»: писатель, прозябающий десятилетиями в аргентинской эмиграции получил заказ на серию публикаций в антикоммунистическом журнале «Культура», выходящем в Париже.

Гомбрович, пересёкший океан спасаясь от фашистской оккупации, имел неоднозначную репутацию провокатора и anfan terribl'я, писал эти колонки за деньги. То есть, книга, появившаяся ещё при жизни писателя (в трёх томах) – не совсем дневник, ну, то есть, конечно, подённые записи литератора, однако, изначально предназначенные к публикации.

Ничего не напоминает? Лично мне – технологию Livejournal'a, платформы для ведения блогов, получивших в России название «Живого журнала»: здесь, ведь, тоже говорят «наедине со всеми», даже не пытаясь скрыть, что публичная приватность (приватная публичность), микс салона, гостиной и кухонных посиделок вполне совместима с очевидными литературными достоинствами.



Правда, ЖЖ пришёл в Россию в январе 2001 года, а Гомбрович начал вести свои заметки в далёком и отчаянно модернистском 1953-м, что, согласитесь, значительно опережает любое время.

Получив заказ на записи, Гомбрович ведёт себя как завзятый блогер: сначала обосновывает свой метод, затем резвится и задирается, отвечает на письма читателей (письма приводятся почти целиком), чуть позже он точно так же, как современные юзеры, задаётся вопросом что же такое, и в самом деле, он пишет?

«Пишу этот дневник с нежеланием. Меня мучает его неискренняя искренность. Для кого я пишу? Если для себя, то почему это тогда идёт в печать? А если для читателя, почему я делаю вид, что разговариваю сам с собой? Разговаривать с самим собой, чтобы тебя слышали другие?» (59)

Однако, несмотря на разницу мотиваций между нынешним продвинутым блогером и классиком европейского модернизма, дневник этот выполняет одну и ту же важнейшую роль громоотвода.

Несмотря на неудовлетворительный (как сам Гомбрович отмечает: публицистичность дневника кажется ему менее ценной его же романного творчества) худ. уровень «самого важного произведения за всю историю польской прозы», как характеризуют «Дневник» Мариуш Вилек в предисловии к этой публикации и Войцех Карпинский в послесловии к ней.

«Я приступил к написанию этого моего дневника просто ради того, чтобы спастись, от страха перед деградацией и окончательным погружением в волны тривиальной жизни, которые уже достают мне до рта. Но оказывается, что и здесь я не способен сделать полноценное усилие. Невозможно всю неделю быть никем, а в воскресение вдруг стать кем-то…»

Хотя, конечно, это не совсем сетевой текст: для интернет-дискурса записи Гомбровича очень уж объёмны – писались они, во-первых, в иное время, а, во-вторых, с расчетом на незнакомых людей. Ведь для самих себя и для своих приятелей мы пишем коротко, экономя усилия и пропуская логические звенья. И только работа на «общество» предполагает разжевывание самого для нас очевидного, а Гомбрович занимается этим просветительством с ангельским терпением человека, обладающего массой свободного времени.

Для того, чтобы образ его, складывающийся из регулярных публикаций в «Культуре» выходил последовательным и логичным, он начинает с многостраничных рассуждений. Вот что важно: о чём бы они не говорил, всё это и сегодня прочитывается как актуальное, с пылу, с жару, хоть в завтрашнюю газету колонкой вставляй, высказывание.

Первым делом, разумеется, Гомбрович разбирается с родиной, гнобит и клеймит польский характер и польскую культуру (особенно достаётся польским литераторам, за исключением, разве что, Чеслова Милоша) за вторичность, мелкобуржуазность, ненужную манерность и жанровую усреднённость.
Кажется, что всё, что мучает Гомбровича в польской жизни (неумение стать частью Европы, слабость польского искусства, порочность грубой и надутой мужественности) легко применимо и к нашим широтам – ну, да, этим начальные «главы» книги и интересны – читаешь, ну, совершенно же как про «своих». Про себя.

Затем, когда первый пул тем оприходован, а стадия эпистолярной саморефлексии пройдена, Гомбрович выступает с более точечными авыступлениями. И здесь достаётся французам и немцам, евреям и антисемитам, женщинам и мужчинам, экзистенциализму (особенно яростно Гамбрович спорит с Сартром) и коммунизму.
На втором году ведения дневника, спохватившись, Гомбрович вспоминает про Аргентину и то, как он её описывает (смесь досады, признательности и восхищения) вновь обращает русского читателя к родным палестинам.

«Что такое Аргентина? Это – тесто, которое пока ещё не стало хлебом, то есть нечто недооформленное, а может, и протест против механизации духа, небрежный, ленивый жест человека, отдаляющего от себя слишком автоматическое накопление – слишком интеллигентную интеллигентность, слишком красивую красоту, слишком моральную мораль…» (103)

И вот ещё прекрасное: «Аргентина – это страна молодой и лёгкой формы, здесь редко встречаются те боли, падения, терзания, грязь, которые обычно сопутствуют медленно и с напряжением сил совершенствующейся форме. Здесь редко случаются оплошности. Робость – исключение. Явная глупость не часта, и эти люди не впадают ни в мелодраму, ни в сентиментализм, ни в пафос, ни в шутовство – во всяком случае, если и впадают, то не целиком. Но в результате этой рано и равномерно дозревающей формы (благодаря которой ребёнок действует со свободой взрослого), которая облегчает, сглаживает, в этой стране не формируется иерархия ценностей европейского пошиба. И это, возможно, больше всего привлекает меня в Аргентине. Они не брезгуют…не возмущаются… не осуждают… не стыдятся в той степени, в какой это делаем мы. Они не пережили формы, не познали её драматизма. Грех в Аргентине – менее грешен, святость – менее свята, отвращение – менее отвратительно, и не только телесная красота, но и вообще всякая другая добродетель склонна здесь есть из одной тарелки с грехом…» (102)

Точность переживаний и описаний – вот что, несмотря на многословность и многослойность (понятна обида забытого на родине человека, [совершенно справедливо] убеждённого в своей исключительности и, наконец, дорвавшегося до трибуны) делает дневники Гомбровича вневременными и жгуче современными.

Уже первые страницы этой книги заставляют вспомнить «Дневник писателя» Достоевского, схожим образом устроенного. Такого же яркого, полемически горячего, рассудительного (рассуждающего) – ведь дневнику, вообще-то, свойственно смешивать разные дискурсы и жанры, а, разгоняясь, Гомбрович использует только одну такую краску – публицистический монолог с анализом, переходящим в констатации и обличения.

При том, что им же постоянно декларируется аполитичность и предельный индивидуализм: собственно, всё, что здесь пишется – пишется с одной целью: противопоставить себя всему остальному а) миру; б) человечеству, погрязшему в пошлостях и в штампах.

«Мой метод состоит в следующем: показать мою борьбу с людьми за собственную личность и использовать все личные раздражения, что возникают между мной и ними, для всё более чёткого выявления собственного «я»…» (127)

Гамбрович озабочен изобретением формы, свободной от любой литературной зависимости, именно так он и понимает свой собственный вклад в борьбу, ну, например, с коммунизмом («одна страница Монтеня, одно стихотворение Верлена, одно предложение Пруста более «антикоммунистичны», чем тот хор обвинителей, который вы из себя составили, ибо они свободны – они освобождают…», 734)…

Но примерно в тот момент, когда писатель вспоминает о приютившей его стране, внутри «Дневника» что-то перещёлкивает и пламенные выступления трибуна начинают прослаивать картинки из жизни.

Мелкий банковский клерк Гомбрович описывает сначала один свой отпуск (в пампе), затем другой (путешествие на корабле) и стиль его, странным образом, плывёт и, что ли, смягчается. Расфокусированный, он теплеет, от риторики переходит к описаниям, становится странноватым, даже сюрреалистичным.

А после того, как новый, 1955-ой, Гомбрович встречает, пожалуй, самым объёмным нарративным куском, рассказывающим о первых годах жизни в Аргентине (тусовки с Хорхе Луисом Борхесом, обеды с Адольфом Бийой Касаресом и Викторией Окампо, интеллектуальные кафе и злачные притоны Ретиро) «достоевщина» Гамбровича плавно мутирует в «кортасаровщину» - с её свингующими импровизациями, обязательной патафизикой и джазовой лиричностью, двусмысленностью описаний и штрихпунктирными намёками на что-то большее…

Впрочем, правильнее было бы назвать Гамбровича антикортасаровским автором, ведь Витольд, в отличие от Хулио, приехал из центра Европы на окраины Латинской Америки, а не наоборот.

Это, впрочем, не последняя жанровая метаморфоза, случившаяся с «Дневником» польского классика: после того, как любитель «В поисках утраченного времени» и «Братьев Карамазовых» побыл немного Достоевским и Кортасаром, высказался по всем животрепещущим вопросам, переспорил с Сартром, польскими коммунистами и парижскими антикоммунистами, отрецензировал все присылаемые ему из Европы книги и описал всё, что можно было найти в Аргентине иного, Гомбрович начинает прицельно вспоминать людей, с которыми сводила его судьба.

Ну, да, Чеслов Милош, которого он называет «гениальным», а так же метафизической шут Станислове Игнации Виткевиче и «мазохист» Бруно Шульце, на которых, как это у него принято, Гомбрович смотрит, мягко говоря, с высока: «Бруно меня обожал, а я его нет...» И только громкая посмертная слава бывших его товарищей, заставляет его говорить о том, что может быть ажиотажно интересно читателям «Культуры».

«Материя становилась у него просвеченным духом, а дух обретал плоть, но этот гермесовский процесс у Шульца приправлен жаждой «ослабления» бытия: у него материя разложившаяся, больная, коварно злая и мистифицирующая, а духовный мир превращается в абсолютно чувственную фантасмагорию блеска и цвета, его духовная истина подвержена разложению. Заменить существование полусуществованием или видимостью существования – таковы были сокровенные сны Бруно. Он хотел ослабить как материю, так и дух…» (495)

Всё, что Гомбрович пишет по памяти – точно и чётко, словно бы высеченное из камня, тогда как непосредственно запечатлённая реальность – плывёт, пока не расплывается.

«Сходил я в модный магазин Остенде и купил пару жёлтых ботинок, которые оказались слишком малы, жали. Тогда я вернулся в магазин и обменял эту пару на новую, того же самого фасона и того же самого размера и вообще – во всех отношениях идентичную. И эта пара тоже жала. Надо же, иногда, сам себе удивляюсь…» (85)

Теперь в одном флаконе теперь соединены различные агрегатные состояния, вода как кипячёная, так и сырая, точнее, живая и мёртвая.


Locations of visitors to this page


Выписки из дневника В.Г. 50-х годов: http://paslen.livejournal.com/1554058.html


Витольд Гомбрович. "Дневник". Перевод с польского Юрия Чайникова. Издательство Ивана Лимбаха, СПб, 2012
Tags: НМ, дневник читателя, дневники, нонфикшн
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 7 comments