paslen (paslen) wrote,
paslen
paslen

Оркестр Люцернского фестиваля. К. Аббадо. Моцарт. Брукнер. КЗЧ


Для меня хорошее исполнение начинается с резкого увеличения скорости проживания внутренней жизни: во время исполнения любой симфонии ты проживаешь несколько серий внутреннего сериала (каких-то фантазмов, сменяющих мысли, которые, в свою очередь, меняются местами с наблюдениями, успевающими зародиться, расцвесть и отцвесть, уступив место у курсора внутреннего внимания другим мыслям, воспоминаниям, непечатным мемуарам, чувствам и дримсам).

Хорошее исполнение способствует интенсификации мыслительного кино, выводя его на уровень крейсерской скорости, из-за чего и прожить за время исполнения удаётся в разы больше (устав, при этом, тоже сильнее обычного), передумать, пересмотреть, понять, так как восприятие твое, не встречая препятствий, разгоняется до скорости мысли почти пушкинской…

Аббадо и Оркестр начали Фортепианный концерт Моцарта (№ 17, соль мажор) с невероятным воодушевлением, которое (вот ещё один признак исключительности исполнения) тут же точно приподняло тебя под локотки, сделав тело твое невесомым как головокружение.

Зефирным, зефиром же (ночным, осенним) наполнив паруса восприятия, с таким, знаете ли, электроподдувом, что страшно пошевелиться, чтобы не рассыпаться: границы тулова становятся хрупкими, точно стрекозиными, череп ещё как-то держится толщиной, а вот всем, что ниже шеи, пошевелить уже невозможно, застываешь, покрывшись то ли соляной коркой, то ли кожным ожогом (более 70% кожи несовместимо с жизнью), пока дирижёр, в конце части, не даст отмашку оттаять.

Этого Моцарта, с первых же тактов, задали таким легким и стремительным, стремительно обтекаемым, неразделимым на составляющие, что стало казаться: он производное не рук человеческих, но природы, соткавшей внезапно прекрасный мираж – примерно из того же вещества, что и наши сны



…слово «соткало» здесь не самое верное, так как отдаёт материализмом, материальностью, тогда как вещество Моцарта сегодня струилось и, эфемерное, казалось почти неуловимым; мгновенно испаряющимся.

В таком вот «зефирном», приподнятом духе, сыграли всю первую часть – как на одном выдохе, и я бы даже написал, «на одной ноте» если бы исполнение это не было бесконечно разнообразным и необычайно широким: прелесть его заключалась в том, что Аббадо взял как бы «шире» Моцарта и всего того, что мы ждём от исполнения его сочинений.

С одной стороны, это был как бы очень обобщённый Моцарт, феноменологически доведённый до своей сердцевинности, но, с другой, при всей четкости и конкретности подачи, в Моцарте этом не было ни «классики» как «классики» и, тем более «барокко» как «барокко», ни чего бы то ни было музыкально специфического; просто высказывание и всё тут.

Ну, вот, как река, которая если течёт, то не задумывается над тем как ей течь и куда, но просто течёт, ничего из себя не выдумывая и не прикидывая как выглядит со стороны.

Примерно так же чисто, легко и незамутнённо играли швейцарские музыканты, устранившие внутри своей оркестровой работы какие бы то ни было различия и рельефности; говорю же, как природа, соприродное явление, что в данном случае, не выглядит как метафора.

При этом, возвышенность исполнения с каждой новой частью всё больше и больше заземлялась, становилась всё менее зефирной и всё более зернистой.

Помогло фортепиано и португальская солистка Мария Жоао Пиреш, которая, собственно, и будировала, прободная, процессы овеществления и понижения ангелосодержащего вещества, выступая протагонистом нынешнего исполнения.

Оркестранты сливались в единое и неделимое, а она, величава, точно пава, точно балерина-этуаль, выступала, вышивая по авансцене, путь возвращения в материю.

И чем больше было удельного веса её в общем звучании, тем ниже заземлялся фортепианный концерт, пока не приземлился, совпав с финалом.

«Заземление», в данном случае, категория не оценочная, но описательная, прошу к ней так и относиться; простую красоту и цельность первой части уже не повторили, планово планируя всё ближе и ближе к посадочным огням.

Другим и это было бы недоступно: сделать из антивещества ощутимое вещество, но дальше больше: была Первая Брукнера.

С ней, ведь, по сути, произошла та же самая исполнительская схема, что и с Моцартом: первая часть выдаётся на вибрирующем эмоциональном пределе, не теряющем, при этом, ни секунды осмысленности; далее следует отдых почти на всю вторую часть, заставленную маневрами.

Первая часть выдыхается единым порывом; причём, вполне программным по звучанию: в этой надежде и ожидании заложена вся дальнейшая брукнеровская жизнь, жизнь как путь, наполненный надеждами и приступами ночного ужаса, с мокрой простыней и измученной подушкой, которая становится камена и тяжела к неспособной вовремя остановиться Девятой.

Для русских Брукнер – почти Лермонтов, едва ли не самый теневой из классиков; демонический в своей сверхвере, человек, способный на амбивалентные взлёты и падения такой глубины и размаха (причём зачастую в пределах одного сочинения), на которые более никто не способен.

Аббадо сделал своего Брукнера (при этом важно всё время помнить, что игралась Первая) неисправимым романтиком, в котором нет ни капли (даже намёка) на модерн, на Малера и на последующие реинкарнации венской музыки; в нём не было даже ни капли Вагнера и, скорее, он смахивал сегодня на то, как обычно изображают Чайковского, которого душат слёзы и томят предчувствия, даже если вся эта эмоциональность сдерживается и подспудна (неподсудна).

Но – что особенно важно – при этом без какой бы то ни было слезливости или даже важной влажности (наличия дыхания, одышки), опять же, присущих всем русским интерпретациям Брукнера, не исключая Плетнёвские.

Брукнер у Аббадо вышел молодым и сильным: если Моцарт проистекал как река, то у Брукнера вытекло море, выпуклое и рельефное, так как верховодство смычковых (причём, как пронзительно прозрачных первых скрипок, так и густых вторых, и загустевающих альтов, что волнами накатывали друг на друга) эффектно оттеняли ряды духовых.

И даже не скажу, какие из них были более эффектны и ручны, деревянные или медные – я сидел на полатях, ровно посредине оркестра, раскалывавшего мою голову на два равных полушария.

Вот и выходило совсем как в открытом космосе: с одной стороны припекает так, что можно изжариться (смычковые, что ближе к авансцене), а, с другой, холодит до обморожения озноб духовых.

Тогда и понимаешь, что длительная полнота переживания непереносима, так как уже и 70% ожогов было и прошло, и соляным столбом побывал, и волосы фантомно шевелились.

И про Аббадо уже подумал, и про Брукнера всё снова, который раз понял, чтобы забыть до следующего подключения к этому немеркнущему каналу, а это, оказывается, только степь Адажио закончилась, впереди же ещё Скерцо и монументальный финал, с ещё одним солёным озером покоя внутри ребристой пустыни, необходимой для продыха от агрессии готического совершенства.

У нас-то Брукнера чаще всего в ХХ век загибают, перегружая медью, выставляя на всеобщее обозрение язвы его и рубцы, тогда как Аббадо, прямо противоположным образом, перепады внутреннего и музыкального давления не то, чтобы пообтесал, но как бы смягчил, соединив всё, что можно соединительной тканью, вот и стала Первая совсем уже нереально нарративно цельной.

Ну, да, романтически подробной (а не дробной, как мы привыкли), даже и на саму себя замкнутой, вот, ведь как бывает – что-то вроде аттракциона из системы самоотражающих зеркал.

Полюса сближаются, становятся ближе, из-за чего срединная часть симфонии звучит особенно выпукло и ярко; свежо – когда возникают (начинают возникать) целые дополнительные ритмические рисунки, обычно пропадаемые в эталонных записях (я не о качестве, но, скорее, о химии: нечто схожее происходит у Гергиева с Прокофьевым).

Оркестранты так тщательно (осознанно, без ритуальности и механицизма) отделывают каждый такт, что становится очевидной изощрённая поступательность композитора, постоянно подкручивающего уровень газа в конфорке ещё одной, затем ещё одной вариацией или заходом на посадку – Брукнер почти всегда тянет с завершением, точно боится умереть, поставив точку.

Напряжение велико и эта избыточная изощрённость выматывает, даже и несмотря на внутренние пустоши и холостые маневры, так, что из симфонии (море, но ещё не океан!) выплываешь как из барабана стиральной машинки, выпотрошенный круговым движением.

Вот что мне кажется в этом исполнении, позволяющем «на зуб» сравнить русского Брукнера с нерусским, важным: русский – совсем уже какой-то инфернальный и безграничный, действительно, запредельный, рвущийся, как рубаха на мокрой груди, то совсем вверх, то совсем вниз; нерусский же Брукнер (вот как Брукнер Аббадо), как игрушечный дом, вполне всеохватен и гармонично красив.

Той самой последней красотой, какой ренессансная фреска, со своей неповторимой осыпью и слезой, похожей на капли пота, светится со страниц альбома или даже бедекера.


Locations of visitors to this page

Уточню методологическое: я не про записи говорю, но про свои живые впечатления от своей же концертной истории (а для меня это две совершенно разные и почти непересекающиеся жизни) сформулировать пытаюсь.
Tags: КЗЧ, концерты
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments