Марк Иосифович жил в девятиэтажке возле университетской общаги и пустыря, на котором должны были начинать строить университетский городок, да всё так не начинали и не начинали, окна в окна в двухкомнатной квартире; когда я попал впервые к нему домой (аспиранту положено), то поразился аскетизму не квартиры, но кельи, на стенах которой вообще ничего, кроме пары чёрно-белых эстампов и книг, кажется, не было.
1.
Некогда считалось, что вот вся эта округлая пойма реки Миасс, некогда заросшая дичком, где долго строили и, наконец построили, самый первый «красный корпус», а, затем, прибавили к нему ещё один, с зеркальным фасадом, будет вся отдана университетскому городку, кампус которого окружит ботанический сад.
Шли годы, социализм сменился капитализмом, сначала диким, затем не очень цивилизованным, но, тем не менее, уже хоть сколько-то вменяемым, а демократия вообще стала сначала «управляемой», затем «демократией большинства», город всё плотнее и плотнее обступал «территорию мечты», запуская на неё щупальца в виде бензозаправок, стоянок и первых осторожных построек умеренной уродливости, а университетского городка как не было, так и нет.
Стихийный лесопарк, упирающийся в перекрёсток Кашириных и Молодогвардейцев, на который и выходят окна бентовской квартиры, совсем уже как-то отбился от рук, ушёл в глухую несознанку, заломлённый, подёрганный, но не покорённый; так Марк Иосифович и не дождался обещанного всем нам светлого будущего.
Впрочем, скорее всего, его никто не дождётся.
Небо в алмазах отменяется. Уже давным-давно отменилось.

«Бент» на Яндекс.Фотках
2.
С лицом, более подходящим гравюре, нежели фотографии, тихо-тихо говоривший, из-за чего слушали его особенно внимательно, он прекрасно прочитал нам античку и барокко, а натурализм-реализм "отхалтурил" (на своём, разумеется, уровне, не предполагавшем халтуры) пересказами.
Сам же нам затем и говорил на экзаменах, что когда студенту нечего сказать о произведении, студент пускается в пересказ, подробность которого зависит лишь от степени подготовленности.
Курс античной литературы особенно ярко запомнился не только оттого, что оказался первым (на начальном курсе всё сколь ярко, столь и трудно), но ещё и потому, что по разным причинам (исторической отдалённости, незанятости в актуальном идеологическом хозяйстве) воспринимался чистой апологией «искусства для искусства», где можно было не опасаться подтекстов и с лёгкостью проводить аналогии, подключая к делу полузапретных философов и исследователей.
Барокко и классицизм, в общем, тоже практически не страдали социалистическими ограничениями (другое дело, что молодому человеку, занятому устройством личной жизни и усиленным самоутверждением, все они тогда казались не очень важными и нужными – примерно как котангенсы в школьном курсе алгебры) и Марку Иосифовичу было где развернуться.
Тогда как, скажем, в романтизме, как тогда казалось, намертво поделённом на «реакционный» и «революционный» такой свободы уже не существовало.
А, вообще-то, был светлым, незлобливым человеком, настолько джентельменистым, насколько это позволяли ростовское происхождение и чердачинская прописка на улице имени Братьев Кашириных.
Из кабинета, после лекции, Марк Иосифович выходил медленно и осторожно, точно постепенно возвращаясь к действительности.
Точно входя в холодную и недружелюбную воду, бочком-бочком, слегка в полоборота, словно бы ожидая, что его окликнут.
Иной раз и правда окликают, глупостями всякими, недостойными просвещённого внимания.
Нужно было видеть, с какой вниманием и внутренней зоркостью, лишённой даже намёка на снобизм, с какой кроткостью и послушанием, Бент участвовал в любой студенческой чуши.
Сибарит, много о себе понимавший. Отрывавшийся, думаю, лишь в Германии куда его постоянно звали читать лекции или среди коллег по адекватности литературоведческого понимания, но, при этом, открытый миру...
Между прочим, первый в моей жизни кого помню с элегантным шейным шёлковым платком и большими чуткими ушами, сдержанный и остроумный; кажется, он гордился мной и называл учеником, хотя, что я за ученик-то такой?
3.
...действительно, мудрый, умудрявшийся быть самым честным даже в тухлые советские времена; игравший свою игру, а не общественную, чужую; способный сделать много больше, чем сделал, так как главную часть жизни Бент, очевидно ходивший среди неблагонадёжных, отстреливался да окапывался; а когда пришла "свобода" сил ни на что уже практически не оставалось; воспринял ЧелГу как последнюю пристань, последний причал; да так, значит, оно и вышло.
Когда окружающие, заискивая или восхищаясь, дежурно пропевали ему осанну, мол, какой вы умный-благоразумный, не нашего полёта птица и как же нам несказанно повезло, что вы тут вот, в провинциальном университете, себя замуровываете, Марк Иосифович, как бы скромно потупясь, начинал смотреть совсем в сторону.
А однажды он мне так и сказал, что «по Сеньке шапка» и в эпоху «классового подхода» к «кадровым вопросам», а так же антисемитизма на государственном уровне, ему ещё повезло: Челгу, де, не самое плохое место. Перспективное.
Однажды он сказал мне: «Я думаю, что это связано с самооценкой. По рождению я человек городской, областного уровня. Не столичный. Челябинск таковым и является — большим и провинциальным. Я мог попасть в Саратов, Самару или Екатеринбург, но вряд ли бы поднялся дальше. Для этого мне не хватает честолюбия, деловитости, может быть, и способностей.
Когда я вижу людей в Москве, понимаю, многое дается им благодаря энергии, дарованиям. Столичные жители интенсивнее осваивают свои собственные возможности, возможности окружающего мира. А я человек мечтательный. И не так рвусь делать карьеру. Мне это не интересно…»
Ну, и правильно: университет тогда только-только начали, филфак (вместе с историками и экономистами) провиденциально ютился в здании средней школы, откуда вдруг стало видно во все стороны света; несмотря на то, что ничего особенного в этом районе (и, тем более, в этом здании, выходившим фасадом на улицу Болейко), не было.
Я даже этот самый т.н. гуманитарный корпус не сразу и нашёл, когда отправился на «День открытых дверей», впервые знакомиться с будущей Alma Mater.
Долго блуждал по району, в поисках нестандартного архитектурного решения, не уделив никакого внимания стандартной школьной четырёхэтажке, которая потом ещё долго воспринималась молчаливым укором и поводом для тихого, тайно обжигающего нутро, стыда.
Особенно после поездок в Тарту к Лотману, которые организовала преподавательница истории искусства Нина Михайловна Ворошнина и который (и город, и университет, и, разумеется, выдающийся ЮрМих) нас очаровал так, что о родных палестинах, вроде как, и вспоминать не особенно-то и хотелось.
После, много позже, отношения любви-ненависти с этими стенами немного выровнялись, гармонизировались. Повзрослевшему проще осознать, что главное наше богатство – люди, а стены по индивидуальному проекту – дело наживное.
4.
Да, с антуражем нам, абитуриентам второй половины 80-х повезло не очень.
Но зато повезло с атмосферой начала и расцвета Перестройки, с людьми, составившими костяк педколлектива, с более-менее разумное начальством, обеспечивавшем научную и даже, кое-где, творческую обстановку.
Я ещё застал первого ректора Семёна Егоровича Матушкина, которого сняли в день полёта Матиаса Руста, помню несколько лекции зарубежника Сергея Львовича Кошелева (кажется, он был одним из первых переводчиков и исследователей Льюиса); теорию литературы нам преподавал весьма артистичный Юрий Геннадьевич Милюков, «устное народное творчество» у нас преподавал первый на факультете профессор-литературовед Александр Иванович Лазарев.
Их обсуждали, о них шептались и даже сплетничали, пристально разглядывая (если, разумеется, приходили на лекции) и, конечно же, имея собственное мнение о каждом сказанном им слове.
Позже, к старшим курсам, атмосфера эта стала меняться, формализуясь вслед за переменами педсостава, но начало было действительно блестящим.
Особенно если учесть, что ЧелГу окружали спальные кварталы «крупного промышленного и культурного центра», жившего по иным законам и совершенно иными интересами (а то и без оных).
В этой ситуации ЧелГу был и, надеюсь, остаётся чем-то вроде средневекового монастыря, хранителя и распространителя знаний, накопителя интеллектуального потенциала, центра подлинной, хотя и безальтернативно книжной культуры.
Они были для нас, первачей, как звёзды кино или даже шоу-бизнеса – Вячеслав Павлинович Тимофеев, преподаватель старославянского и польского Владимир Житников*.
* - здесь, пользуясь случаем, (ибо иной возможности не представится) мне хотелось бы вспомнить одного яркого, но рано ушедшего из жизни студента – поэта и редактора факультетской стенгазеты Сергея Шлыгина, как мне кажется, много сделавшего для установления на наших этажах действительно творческой обстановки. Проучившись пару курсов в ЧелГу, Шлыгин перевёлся в Томский университет для более фундаментального изучения архива Жуковского (?), где сильно заболел и преждевременно скончался. Кажется, Марк Иосифович относился к Сергею, вспыхнувшему на моём студенческом горизонте яркой кометой, весьма внимательно и расположено.
Собственно, весь пафос этих первых десятилетий существования (и медленного оформления факультетской системы, плавного остывания толчкового заряда) ЧелГу как институции заключался именно в этом бескорыстном и систематическом, ежедневном накоплении внутреннего и пока ещё не сильно со стороны заметного богатства традиций и достижений, которые многими связывались с фигурой именно Бента.
По здравому разумению и общему умолчанию, все мы, преподавали и студенты, обязывали себя уйти в перегной становления, в основание чего-то красивого и важного, что обязательно расцветёт в, может быть, и далёком, будущем.
5.
Бент выделялся на фоне этого советского, по сути, энтузиазма скорбным своим бесчувствием и демонстративной отдалённостью. Отчуждением, положенным «зарубежнику», вроде как, по определению.
Он не очень шёл на первый контакт (и, что важно, никогда не появлялся в курилке, а проходя мимо, сторонился любой, даже потенциальной степени университетского панибратства), в разговоре брал длительные паузы, молча моргал печальными еврейскими глазами и, как правило, говорил не то, что от него ждали.
Тогда же, из-за Перестройки, общественный пейзаж менялся едва ли не каждый день и было сложно понять чем сердце успокоится; куда, собственно, пойдёт развиваться страна и плясать губерния, поэтому на «преподов» ориентировались как на сознательные, свои среди чужих, моральные авторитеты.
Бент избрал тактику филолога-традиционалиста, сторонника «классического образования», воспитанного традиционными литературоведческими ценностями (кризис гуманитарного знания тогда только-только начинал маячить на горизонте и казался временным недомоганием, которое, вот-вот, поправит и выведет на новую орбиту обилие вновь прибывшего знания – раннее запрещённых текстов, имён, тенденций и даже направлений), типичного «книжного червя», въедливого и дотошного.
Но, при этом, если внимательно приглядеться, тёплого и человечного.
Марк Иосифович не шёл навстречу, но и не отталкивал, будучи ровным и аккуратным со всеми, он как-то ненавязчиво и незаметно расставлял акценты таким образом, что всем становились очевидны его привязанности (впрочем, как и антипатии).
6.
Он тебе не помогал открыто, берёг «карт-бланш» до последнего и только много позже, оценив те или иные свойства характера (открытость или доверчивость, а у кого-то и любовь к знаниям, может быть, усидчивость) выделял из потока, будто бы подавая, как теперь принято говорить, «медиасигналы».
Хотя, совершенно не исключаю, подобное внимание (точнее, желание этого внимания) испытывали практически все студенты нашего (да и не только нашего) потока.
Все как-то сразу и со всей очевидностью решили, что Бент – наша легенда, главное достояние и междисциплинарная звезда (то, что сейчас называется «публичным интеллектуалом», а так же «культурным героем») и на этом успокоились, ни на что особенно не подвигаясь.
Мне кажется важным, что работая завлитом в Челябинском академическом театре драмы имени Цвиллинга я попытался хотя бы немного использовать этот его совершенно нераскрытый потенциал публичной фигуры – сделал с ним полосное интервью («Старомодный романтик Марк Бент», вышедшее в ещё старом, серьёзном и широкоформатном «Вечернем Челябинске» (23.02.1998), начал приглашать на премьеры и обсуждения.
И был очень горд, когда Марк Иосифович, в компании других видных челябинских интеллектуалов (театрального критика Ирины Моргулес и прозаика Рустама Валеева) полемически, но откликнулся на один из последних спектаклей Наума Юрьевича Орлова по чеховскому «Дяде Ване».
Некролог: http://paslen.livejournal.com/1253426.html
Как его выживали с факультета: http://paslen.livejournal.com/1340456.html