Земля в Израиле бурая, сухая, легко рассыпающаяся в песок. Тель-Авив, стоящий на песке, переживает пору, в Москве давным-давно прошедшую – это когда естественный рисунок развития города сменяется урбанистическим насилием; когда аутентичные кварталы выскабливаются под чистую.
А им на смену приходит относительная, геометрически выверенная чистота современного города.
Многочисленные небоскрёбы уже изменили ландшафт Тель-Авива, сделали его совершенно другим городом (любое высотное здание то ли искажает пропорции, то задаёт новый – временной и визуальный отсчёт округе), отчего тесные улицы, состоящие из белых многоугольников стали точно ниже и теснее, чем раньше.
Постепенно их вычистят до основания и ощущение трущобного бурелома, что останется только в памяти, фантомной болью и ностальгией, уйдёт, уступив место другой волне.
У Тель-Авива, как и всего прочего Израиля, странные отношения с землёй (весьма, кстати, похожие на русские народные) – почва здесь плохо приручаема, горда и независима. И, к тому же, плохо, с сопротивлением, принимает цивилизованные формы; трудно загоняется в рамки, до последнего сражаясь с геометрией.
Отстраивается Израиль примерно так же, как строится метро – прокладыванием тоннелей-дорог и строительством станций-городов, соединённых в единую конфигурацию, из-за чего карта превращается в схему. В карту-схему.
Понимаю, что так везде, но тут это особенно выпукло и заметно – в том числе, на фоне небоскрёбов, которые взяли да и изменили характер местности на более умозрительный.
Моя семья живёт в типовом четырёхэтажном доме на сваях, над которым всё время летают самолёты.
Точно таким же, впрочем, было и первое жилище моих в Лоде – только самолёты в нём водились более крупные, более жирные. Отчётливые.
Cтрана, вытянутая вдоль береговой линии, встаёт на носочки и тянется вверх, выше ноги от земли.
Между сваями и нижним этажом гуляет ветер (хоть какой-то ветер), здесь играют дети, ползают, потягиваются кошки, похожие на средневековых горгулий, прямо на ступеньках сидят старухи с сумками (или же женщины, похожие в полумгле на старух), а муравьи прокладывают свои собственные кольцевые линии.
Выше ноги от земли, летим в будущее, песка не касаясь, пытаясь, таким образом, бороться с хаосом, как внешним, так и внутренним; со всей этой непреходящей неприбранностью, замусоренностью, ставшей частью местного климата.
Каждый такой многоквартирник – выгороженная жителями зона, с которой они могут управиться (в идеале, конечно; в принципе), небесный анклав, сосуществующий с землей на сложных, договорных условиях.
Ещё раз скажу – чем чаще я тут бываю, тем сильнее Израиль кажется мне проекцией России (и наоборот).
Столкновением хаоса и порождённого им первородства с зонами относительного комфорта; евростроительства и евроремонта, вызванных желанием пожить как у людей, сочетаемых с неукротимым характером запущенной на собственную орбиту округи, с которой нельзя совладать. Никому; никогда.
Заплатки еврозон внутри города или отдельно взятой квартиры, обдуваемой мазганом, выглядят как косметика на морщинистом (высохшем, буром) лице старухи из маршрутки или филармонического зала – когда краска рисует отсутствующие или искажённые черты лица (брови, ресницы, разрез глаз, уголки рта) от начала до конца, поверх самостоятельно увядающей кожи.
Здесь столько же (если не больше) умозрительности, перетекающей в необзримость; виртуальщины, сплошь и рядом спотыкающейся и разбивающейся о жёсткую постель жизни, о горячий вьюговей, религиозные обычаи и рефлексы, закреплённые всей предыдущей жизнью, безжалостно ныне ампутированной.
А есть ведь ещё пустыня; есть холмы и горы, есть высоты, между прочим, но всё это изобилие не отменяет того, что я тут понаписал про прибереговую и придорожную цивилизацию – глуховатую провинцию у моря.